Я чуть не заплакал: так стыдно мне стало. И сейчас стыдно. И всегда будет стыдно.
Зэка на 32-м предъявили администрации встречный ультиматум: Захара должен освидетельствовать врач, результат медэкспертизы будет передан прокурору по надзору, избивший Захара контролер будет удален с нашего поста и наказан. “Кум” согласился на эти условия, но сказал, что не может обещать наказать контролера, если факт избиения не будет подтвержден свидетелями. Вероятно, он все же допускал возможность, что Захар – на манер гоголевской унтер-офицерской вдовы – избил себя сам непонятно как взявшейся у него в камере шваброй и затем убил своего котенка.
Поняв, что убивать нас пока не будут, я решился быть смелым:
– Гражданин начальник! – позвал я “кума”. – Я все видел и могу подтвердить.
“Кум” и “замкума” подошли к моей камере, рядом с которой, как у всех заключенных на 32-м посту, была прикреплена бумажка с моим именем, статьей и сроком. Бумажка была перечеркнута красной полосой, отмечавшей мой “особо опасный” статус: склонен к нападению на конвой.
Знакомый мне “замкума” что-то пошептал своему начальнику, вероятно, представив меня самым лестным образом, потому что “кум” строго спросил:
– Радзинский, ты чего – агитировать сюда приехал? Заключенных на бунт подбиваешь? Тебе одного срока мало? По 77-й прим соскучился? Так мы тебе быстро ее оформим!
Я опешил: это была реальная угроза.
Статья 77.1 – “Действия, дезорганизующие работу исправительно-трудовых учреждений” – предусматривала срок от трех до восьми лет по первой части. А ее вторая часть, применяемая к особо опасным рецидивистам или лицам, совершим тяжкие преступления (мой случай), тянула на наказание от восьми лет особо строгого режима до расстрела.
Не сладко.
– Гражданин начальник, – сказал я как можно спокойнее и вежливее, – я никого ни на что не подбиваю, но хотел бы засвидетельствовать показания Захара из 6-й камеры, поскольку моя камера, как видите, находится строго напротив 6-й, и я все видел.
– Ты чего “дурку гонишь”? Это ты через закрытую дверь все видел? – осведомился явно не питавший ко мне доверия проницательный Петров-Иванов-Сидоров. – Рентгеновское зрение, что ли?
– Гражданин начальник, – я продолжал обращаться исключительно к начальнику режима, – моя “кормушка” прилегает неплотно (что было правдой), и потому я хорошо видел весь инцидент с начала до конца (что было неправдой – да и хуй бы с ним). Я готов письменно изложить свои показания для передачи прокурору по надзору.
– Надо будет – изложишь, – закончил нашу беседу начрежима.
Он приказал отвести Захара для медицинского освидетельствования и удалился в сопровождении своего заместителя. Зэка, встав на нары, принялись кричать “строгачу” заканчивать бунт, а я, достав из рюкзака тетрадку и ручку, сел писать заявление прокурору по надзору, которое затем передал с дежурной по посту сменой.
Поздно ночью меня “выдернули” с вещами и снова повели по туннелю. Зэка на прощание пожелали мне удачи, гадая, уж не “дернули” ли меня на этап, и только пессимист Палыч мрачно предрекал мой скорый конец.
Я шел по плохо освещенному туннелю под тяжестью двух рюкзаков – по одному на каждом плече – и старался не поддаваться надежде, что меня ведут на этап. Я все-таки был преподавателем литературы и помнил слова Пушкина: надежда – вечная сестра несчастья. Особенно в мрачном подземелье.
Дорога дальняя
Меня – ах, как бы разочаровался Палыч! – не расстреляли, а после долгого похода по коридорам и дворикам Свердловской тюрьмы посадили в одиночку в каком-то дальнем корпусе. Я устроился на новом месте и собрался лечь спать, когда над “парашей” в углу камеры раздался стук.
В Лефортове никто не перестукивался, понимая бесполезность этого занятия: стены двухметровой толщины – не достучишься. Кроме того, лефортовские контролеры несли службу строго и добросовестно, наблюдая за заключенными день и ночь.
А тут – простукивают, как в книжках про тюрьму! Как в романе “Граф Монте-Кристо”! Мое литературное сердце забилось, и я, подойдя к “параше”, приложил алюминиевую кружку к стене и тоже постучал по донышку.
Неожиданно до меня донесся гул голоса, исходящего, казалось, прямо из туалетного стульчака. Я открыл деревянную крышку “параши” и заглянул туда: никого. Так близко подносить лицо к “параше” шло вразрез с тюремными гигиеническими “понятиями”, но в камере, кроме меня, никого не было. А голос продолжал гудеть, хоть неразборчиво.
Снова стук: теперь под трубой “параши”. Я пригляделся и заметил, что один из кирпичей стены шевелится. Нагнувшись, я потащил его на себя и выдернул из стены. Заглянул в образовавшийся проем и увидел чей-то нос и губы.
– Земляк, – спросили губы, – куревом не богат?
Я достал из рюкзака пачку “Явы”, вытащил три сигареты и засунул их в дырку. Пальцы моего соседа вытянули сигареты, исчезнувшие из поля зрения, и в маленьком прямоугольном проеме снова появились нос и верхняя губа.
– Спасибо, зёма, – поблагодарил Нос и деловито осведомился: – У тебя инфильтрат или фиброза?
– Ты про что, брат? – не понял я. – Какой инфильтрат?