Не знаю, почему он думал, что ему это пройдет: может, был глуп, а может, верил стереотипам об интеллигентах. Я к тому времени интеллигентность оставил далеко позади и потому получилось, что получилось.
В тюрьме, кстати, я впервые заметил свою способность
Не свой среди чужих, которыми оказались все остальные. Казавшийся при этом вполне своим. Так и продолжаю казаться, оттого что быть никогда не получилось.
Я всю жизнь проказался кем-то другим – не собой: советским плейбоем, антисоветским диссидентом, политзэком, просто зэка на лесоповале. Никогда, впрочем, я не отождествлял себя полностью ни с одной из этих ролей. Позже, в эмиграции, я – на удивление успешно, несмотря на полное отсутствие интереса к профессии, – много лет казался инвестиционным банкиром, затем – медиамагнатом и руководителем крупной медийной компании, ничего не понимая ни в интернете, ни в телевидении. Так и шла моя жизнь, внешняя по отношению ко мне, жизнь – одежда в шкафу: надел, и стал другим.
Кем кажусь теперь? Для кого я играл и продолжаю играть эти роли? Театр одного актера. И, судя по всему, одного зрителя.
Тогда, в тюменской пересылке, я ни о чем таком не думал, а зайдя в “хату”, как и положено, выложил “на общак” две пачки сигарет и чай, оставшийся со свердловских “подогревов”. Зная, что “руль” – кто рулит в “хате” – всегда располагается в “козырном”, то есть в самом дальнем от “параши”, углу, я направился туда, представился и выложил дары. Они были приняты кивком головы.
По неопытности я просчитался: камера была транзитной, и потому в ней не могло быть явного “авторитета”. Мужик, занимавший “козырный” угол, занимал его, скорее всего, потому что задержался в “хате”, когда остальных “дернули” на этап, и быстро перебрался на лучшую “шконку”. Я этого не понял, и жизнь взялась объяснить мне мою ошибку.
Вечером того дня, после ужина, я пошел налить себе чаю: чайник только дали, и он был еще горячий, не остывший под телогрейкой, которой в камере обычно кутают чайники, стараясь подольше сохранить тепло.
Стоявший у “дубка” – прикрученного к полу стола с лавками – зэка лет сорока с трогательной наколкой “Опять тюрьма” поверх сердца и множеством наколотых на пальцах перстней и крестиков, свидетельствовавших о его долгой и трудной тюремной карьере, ухмыльнулся и громко сказал:
– Зём, у тебя по ходу курева до хуя. Поделись, браток.
– Поделился уже, – напомнил ему я и кивнул на “руля”, которому отдал сигареты и чай, справедливо ожидая от того поддержки и установления порядка во вверенном ему судьбой пространстве.
А “руль” молчал и глядел в сторону, явно не собираясь восстановить справедливость “по понятиям”.
– Так это ты с ним, – громко, на всю “хату” объявил мой собеседник, после чего я понял, что “руль” – вовсе не “руль”. – А меня “подогреть”?
Ситуация явно обострялась.
– А хули мне тебя “греть”? Ты мне что – отец родной? – осадил его я.
Этого мужик и ждал: он – ах, полна русская тюрьма Качаловыми и Смоктуновскими! – мгновенно взвинтил себя до состояния психической атаки и двинулся на меня, принявшись орать:
– Ты чего, пес, страх потерял? Ты как с вором говоришь? Неси, блядь, “сидор” свой поганый, сейчас поглядим чего ты там от братвы прячешь!
Я устал; хотел попить чаю – согреться – и лечь спать. Можно было, конечно, продолжать словесную дуэль и сказать что-нибудь тюремно-правильное типа: “А с каких таких хуев тебе в мой “сидор” смотреть? Ты туда клал чего?”, но у меня не было на это сил. Потому – не вполне осознавая, что делаю, – я поднял горячий чайник, ручку которого все еще сжимал, и ударил им любопытного, но плохо разбиравшегося в людях собеседника по голове.
Произошло это так быстро и неожиданно – в том числе для меня самого, что он не успел ни увернуться, ни защититься: просто сел от удара на пол, а затем повалился на бок, потеряв сознание. И слава богу, потому что пока он сидел, я ударил его второй раз, но, к счастью, не попал, поскольку как раз в этот момент он свалился на пол. А то – при ударе полным чайником по голове сверху – мог бы и убить.
“Хата” замерла; все враз замолчали. Я осмотрелся вокруг, готовый защищать себя, сжимая в руке старый побитый тюремный чайник, неожиданно ставший грозным оружием. Никто не сказал ни слова. Немая сцена, но не по Гоголю: занавес-то не опускают. Представление продолжается.