Мое основное воспоминание о Тобольской тюрьме связано не с какими-то нечеловеческими ужасами, а с непрерывным холодом в камере: мы надели на себя что было, но все равно постоянно мерзли. На прогулку помимо меня ходили еще двое, и нас выводили через подвальные коридоры в каменный мешок дворика, затянутого сверху металлической решеткой, через которую виднелось серое зимнее небо. Ничего особенного не происходило: зэка или спали, или чифирили, делясь историями из своего тюремно-лагерного прошлого и пугая друг друга ожидающим их мрачным будущим. Все, кроме меня, шли в зоны с большими сроками, и для всех жизнь в заключении давно стала нормой: ее этапы определялись номерами зон и названиями тюрем. Никто не говорил о воле и, судя по всему, не собирался туда выходить.
В тюрьмах и позже на лесоповале я неоднократно сталкивался с этим типом сидельцев: “уквасились по малолетке”, затем “поднялись” на “взрослую” зону, ненадолго вышли на волю – и опять в тюрьму. Многие получали дополнительные срокá во время отбывания заключения за разные провинности и вообще на волю не выходили. Они не знали, да и не хотели другой жизни: тюрьма с ее строгой структурой отношений и правил – “понятий” – действительно стала для них дом родной. Жизнь на воле – без “хозяина”, без четкой иерархии и привычной системы ограничений и принципов пугала, а не манила. Так что по воле никто особенно не скучал: там их ждала чужая незнакомая жизнь. Дом был здесь – за решеткой и под замком.
Сокамерники расспрашивали меня о Лефортове, дивясь тамошним порядкам и шикарной жизни постояльцев гулаговского “Националя”. Особенно их удивляла вежливость следователей, обращавшихся к арестантам на “вы” и не выбивавших показаний побоями. По сравнению с этим даже наличие двух простыней казалось мелочью, хоть и отмечалось с восхищением. Отсутствие же в Лефортове “подогрева”, “общака” как такового и коммуникаций между камерами тоже удивляло, и общий вердикт, вынесенный нашей камерой в Тобольском централе на основе моих подробных описаний лефортовского быта, гласил: Лефортово – не тюрьма. А диковинное место изоляции подследственных, причем подследственных особого, незнакомого им типа: барыги, шпионы, диссиденты и начальство. Ничего тюремного там не было: ни знакомой иерархии, ни жизни по понятиям, ни обычной в тюрьме структуры общения и взаимоподдержки.
– Ты, земляк, тюрьмы настоящей там не видал, – заверяли меня сокамерники. – Здесь, на этапе, – тюрьма. А в Лефортове – хуй его знает что! Особый расклад.
Они были правы: настоящую тюрьму я увидел и узнал на этапе. Чуткие сотрудники ГУИТУ позаботились восполнить этот пробел в моем воспитании в полной мере. За что я им от души благодарен.
После недели в Тобольском централе пять человек из нашей камеры, включая меня, “дернули” на этап. Я распрощался с этим милым местом, так и не ощутив духа когда-то пребывавших здесь Достоевского, Чернышевского и Короленко и не удостоившись знакомства с привидением Бори Грома. Меня ждали новые увлекательные места.
Академгородок
Омскую тюрьму я не помню: меня держали в одиночке все пять дней, и ничего не происходило. Помню, что меня “подогрели” “с общака” чаем и конфетами, а я передал через “баландёра” две пачки сигарет “на общее дело”. И что сквозь решетку окна – без “намордника” – день и ночь шел снег. Больше не помню ничего.
Следующей остановкой стал новосибирский СИЗО № 1. Тюрьма неплохая: “вертухаи” нас не “прессовали”, вели себя почти дружелюбно, и вообще в этой тюрьме царила странная обстановка сотрудничества, словно и они, и мы здесь работали: они охраняли, мы отбывали.
Я сидел в большой этапной камере – человек на сто, “конегон” работал исправно, так что мы были в курсе всех новостей “единички”: кого и за что “закрыли” в ШИЗО, кто “ссучился” и “сдал” подельников (основной контингент тюрьмы состоял из подследственных) и кто “замостырил” и ушел отдохнуть “на крест”. Эти увлекательные и крайне важные новости наравне с динамикой внутрикамерных отношений и составляют основу жизни заключенных в тюрьме.
В нашей камере “на коней” ставили молодых зэка, желавших “двигаться” в тюремной иерархии и принести пользу “общему делу”. Мне как единственному “первоходу” предложили “встать на дорогу” (то есть дежурить на тюремной почте), я вежливо отказался, и зэка объяснили себе это тем, что я, хотя и по первой “ходке”, но все-таки арестант отдельного статуса – особо опасный, да еще и СНК, так что мне “стоять на дороге” – не по масти. Кроме того, история о моей “дерзости” – избиения конвоя во время суда – добралась до Новосибирской тюрьмы раньше меня, и ко мне относились с абсолютно не заслуженным мною уважением. От меня отстали и лишь, как обычно, расспрашивали о жизни в Лефортове. Как всегда, я рассказывал про ту жизнь, и вскоре мне самому она стала казаться донельзя странной, словно я увидел ее в кино.