Он сел поверх “Нибелунгов”, списанных Костей с предисловия Адмони, и открыл пиво. Я просто открыл банку, он же открыл и отковырял, несколько раз перегнув, вытянутый алюминиевый ключик. Он всегда так открывал банки. Потом мы чокнулись в нашей манере – верх о верх, низ о низ и потом опять верхами. У нас уже появлялись свои обряды и ритуалы. Да, это все-таки здорово было. Я человек совершенно ритуального сознания. Так чокаться придумал он (будь это моя идея, я бы это придумал шибче, но затея была его, приходится признать), а сделать из этого обряд была уже моя надоумка.
– Может не надо, – засомневался он было, – если мы так на людях будем чокаться, в этом будет очень много внешнего. Ну, гордыня-матушка... Вот.
Он прибавлял “вот” к концу фразы с какой-то детской беззащитностью, словно ему мало было интонационной точки, словно это “вот” защищало его неуверенные слова.
– А не насрать? – спросил я, утратив академический стиль. Кроме того, вразрез с собственными сентенциями о месте гордыни в жизни мыслящего существа. Мне как раз хотелось бы с ним чокаться на людях и чтобы все видели , как мы вместе. Гордыня-матушка.
Разговор не больно клеился. Даня брался то за тот, то за иной сюжет, но все не получалось. А не то он замолкал вовсе и я начинал нервничать: “Ну, ну, скажите же что-нибудь...” “По-моему, общение тогда можно назвать удачным, когда два человека могут не только говорить, но и молчать друг с другом”, – отвечал он серьезно, даже слегка раздражаясь, покуда фоном. “Банальность, банальность, вы опять попались!” – хихикал я, морща нос. Потом, видя, что он огорчен, я возвращал его к темам прошлого: “Ну, расскажите же скорее, как так случилось, что вы живете с бабушкой?” И он, дополняя прежний рассказ подробностями, говорил, как в его детстве отец разошелся с матерью, и его отправили жить к бабушке с дедушкой, лет, пожалуй, с пяти (может, нет, я могу и спутаться) и до пятнадцати; как отец уехал в Америку, а мать целый год (до шестнадцати лет) пыталась жить с ним вместе, но не смогла. Как он убегал из дому, а потом, уже взрослее, жил в ВТУ им. В. Ф. Комиссаржевской за шкафом со своим другом Пятницким – в прошлом другом – пустой человек, конечно, пустой, но тогда Даня считал его своим другом...
«Надо бы узнать, что это за друг”, – подумал я ревниво. Пятницкий не ходил на мои лекции.
Мать сожительствовала с психологом Валентином – она и сама психолог, вернее, думает, что психолог. Вот... Этого Валентина Даня ненавидел и даже попытался объяснить почему, но убедительно не смог. Сейчас Даня опять живет с бабулей и дедуней – славные, в сущности, старики, но как же его достали!..
– Даня, а ведь ваша мама вас не любит... – сказал я рассеянно. Я думал о спектакле “Чайка”, который поставил мой друг Хабаров. Это была одиннадцатая “Чайка”, которую я видел – и лучшая. Я посмотрел ее три раза. Когда я сказал фразу про то, как не любит Даню его мать, я попытался передать интонацию Треплева.
– Как вы догадались?! – изумился Даня. Он смотрел на меня в мистическом трепете, приоткрыв рот, сраженный моей прозорливостью. Я было хотел сказать, что для такого вывода я имел, мягко сказать, избыточное условие, но вместо того тонко улыбнулся и стал смотреть на корейское общежитие. Как-то раз, недавно, мы пили с ним под козырьком этого подъезда в кромешный ливень – против нас остановилась машина доц. Рожкина, доверху груженная педагогами, и преподаватель Симаков, грузный, с большим комическим носом актер театра Вахтангова, что-то кричал нам, не-то смеясь, не-то приглашая – мы не расслышали, они уехали.
– Да, моя мать меня не любит... – сказал он сокрушено, гораздо более моего попав в интонацию Треплева.
– Ай-яй-яй, такого красивого мальчика!.. Как ей не стыдно!
– Не говорите мне про красоту.
Он явно начинал сердиться, но во мне уже прыгали веселые черти, хлопали в ладоши, визжали: “Еще! Еще!”
– Помилуйте, вы же знаете, я не вижу мужской красоты. На мой взгляд у мужчины должны быть широкие плечи и кривые ноги. Остальное сверх меры.
Да, кстати, я правду сказал. Если говорить не об эстетической красоте а, ну, я не знаю, как сказать – о сексуальной, что ли, то мне всегда казалось, что у мужской фигуры есть два необходимых достаточных достоинства – широкие плечи и кривые, волосатые ноги (обладателем чего я являюсь). Я исподтишка взглянул на Данину щиколотку. Его голень на полтора сантиметра высунулась между штаниной и носком – черным (Даня осуждал меня за носки с узором), обнажая поросшую волосом кожу.
– А ведь у вас узкие плечи, Данечка, – прибавил я кротким, постным голосом и опять посмотрел на общежитие.