Поутру, только я убедился, что Марина вышла из подъезда, я поднялся наверх. Подле бочки с известкой, свернувшись зябким калачиком, сбив в комок одеяло, там спал предмет моих вожделений. Я растолкал ее, очумелую, и привел в дом. Она запросила кофе, и я приготовил ей покрепче. Недопив, она пошла в туалет и там, не закрывая двери, продолжительное время тужилась, напрягая отравленный алкоголем кишечник. Потом она вышла, не надевая трусов — спутанные, они мешались у нее в ногах.
— Котяра, — привлекла она мое внимание, — гляди, г…вно упало.
Я, как честная женщина, которая вдруг стала девкой, — я вынужден на каждом шагу преодолевать в себе стыд, знакомый всякому порядочному человеку, когда он принужден говорить о самом себе. Но ведь из таких признаний состоит вся моя книга. Этого затруднения я не предвидел, и, может быть, оно заставит меня бросить этот труд. Я предвидел лишь одну трудность — найти в себе смелость обо всем говорить только правду. Но, оказывается, не это самое трудное. Тебя еще не стошнило? А ведь все так и было.
Я посмотрел в окно — в тоске. Потом на бельевую веревку. Потом на улыбающуюся Робертину. Потом я заорал. Я орал истошно и жалко про то, как возвышенно я к ней отношусь, как мне не нравится, что от нее пахнет копченой селедкой, как меня ранит, что она не закрывает дверь в туалет и не подмывает задницу, что я не могу слышать ее матерных разговоров, что мне невыносимо думать о ее ночлеге у Валентина Семеновича.
Господи, какие же это были мучительные, кривые дни. А я был счастлив, потому что любил! Я страдал, но я был счастлив.
— Арсик, может быть, ты хочешь поласкаться? — догадалась Робертина.
Мы пошли к постели, которая еще хранила Маринино тепло. Я разделся, лег и обнял. Она пыталась отвечать на мои касания, но, не выдержав, повернулась к краю — ее стошнило.
— Вот ведь, что я тама пила, — сказала она с досадой.
Я встал, оделся. Собрал тряпкой содержимое Робертины, проветрил кислый запах. Потом я оставил на столе ключ, двадцать тысяч и записку, а сам отправился в институт им. Серова на лекцию профессора Грацинской, египтолога. Вечером я должен был заниматься с Бьёрном Эмануэльссеном русским языком. Так что день был занят, и с крошкой я увидеться не имел возможности. Да и не хотелось, в общем-то.
«Пора расставаться, — думал я, — мезальянсы обречены. Пора расставаться». Вернувшись ввечеру домой, я обнаружил, что в доме вымыты полы, посуда, убрана кровать (подушки стояли на провинциальный манер — туго натянутые, с подоткнутыми уголками). На столе лежало опрометчивое письмо: