Прежде чем отправиться на городскую квартиру, я поехала в Союз писателей, чтобы поставить товарищей по цеху в известность о своей трагедии.
Секретарем парткома был Иван Александрович Марченко. Он получил хорошее воспитание, знал в совершенстве иностранные языки, был широко образован. Высокий, холеный блондин с лицом англосаксонского типа, он радовал глаз мужественной красотой. Душевная чистоплотность, высокая культура, отзывчивость н сдержанность снискали ему необходимый авторитет в сложной и повышенно чувствительной среде литераторов. Он легко тушил возникавшие вспышки, пресекал пересуды и сплетни, располагал к откровенности. Меня с Марченко связывала прочная дружба, и он часто бывал в моей семье.
Когда я вошла в партком, помещавшийся в старинном особняке в глубине двора на улице Воровского, Марченко писал какой-то отчет. Не поднимая головы, от встретил меня веселой шуткой, но, взглянув, осекся, отложил поспешно перо и бумаги. Я прикрыла дверь и, рассказав ему все, как было, спросила в упор:
— Как должна поступить я?
Марченко, прикусив губу, испуганно тер рукой большой чистый лоб и, переводя глаза с предмета на предмет, долго молчал. Лицо его то покрывалось красными пятнами, то иссиня бледнело.
— Пока есть еще время, — взмолилась я, охваченная убийственными предчувствиями, — помоги. Здесь, в этом ящике, твой пистолет. Дай мне его. Я должна умереть. Я совершенно невиновна, но мне не поверят. Я не хочу, не могу жить.
Всегда я ненавидела и высмеивала патетику, экзальтацию, позерство, но вырвавшиеся из души слова были правдой, естеством. Я как бы заглянула в ту пропасть, над которой стояла со связанными руками.
Марченко вскочил, запер ящик на ключ. Руки его дрожали:
— Ты не смеешь думать о смерти. Тогда-то уж все скажут, что ты испугалась и замешана в каком-то преступлении. Ты обязана доказать, что чиста перед партией. Мы тебе в этом поможем. Я знаю тебя и верю в твою невиновность. У нас не могут осудить преданных партии людей. Нет и нет! За что тебя наказывать? В твоем партийном деле нет ни одного пятнышка. Подумай сама здраво, ну за что же тебя наказывать? За что?
Выходя из парткома, я все еще слышала, как Марченко нервно ходил по кабинету, вопрошая: «За что?»
В Камарницком переулке в маленькой квартирке я нашла те же руины. Комната мужа была опечатана. Альбомы со снимками моих детей, начиная от их грудного возраста, часть корреспонденции, некоторые мои рукописи были взяты. Исчезли огромной исторической ценности письма А. М. Горького, М. П. Покровского, Шоу, Фурманова, Бабеля и многих других замечательных людей.
Никто отныне не звонил к нам по телефону и не останавливался у нашей двери. Мы стали прокаженными! Мама добилась отпуска и поселилась со мной. Ничем не выдавая того, что чувствует, вся какая-то напряженная и вместе с тем чугунно-спокойная, занималась она хозяйством и детьми. В очень больших, светло-карих с. золотой каемкой глазах ее не исчезал суровый вопрос, а губы сжимались так, точно сдерживали стон боли. Но он никогда не срывался, как никогда не появлялось слез- в широко раскрытых глазах.
Еще заметнее стало сходство мамы с великой трагической русской актрисой Верой Комиссаржевской. Так много общего во внешности было у этих двух женщин, что однажды мать подарила мне фотографию Комиссаржевской, выдав за свою. Ни я, и никто другой не заметили, что это не ее снимок, пока она сама нам об этом не сказала. В то недолгое время, пока нас не разлучили, мать была единственным донором, который вливал в меня волю к жизни.
С каждым днем требовалось больше и больше душевных сил. В газетах появились затравляющие меня статьи. Люди бежали от меня прочь, точно чума вошла в наш дом. Один из приближенных Сталина, влиятельный редактор газеты, свел со мной личные счеты и воспользовался смертоносной клеветой, опасной, как укус змеи, и рассчитанной на мою погибель. Когда-то, в 1920 году, под Сальковом мы встретились в день, когда белый генерал Слащев высадил там десант. Я была тогда пятнадцатилетней политработницей, худенькой, обритой после сыпного тифа, в кожанке, штанах и сапогах, с браунингом на поясе, а редактор — комиссар соединения. Я чудом осталась жива, комиссар был тяжело ранен. Судьба свела нас через 12 лет в редакции газеты.
— В твою честь я назвал тогда свою кобылу Галей, — сказал мне вальяжный редактор, подчеркивая доброжелательность. Однако в 1936 году это был не знавший удержу в прихотях, похотливый, остервенелый честолюбец без совести и сердца. Как-то, разозлившись, он сказал мне свирепо:
— Ты еще вспомнишь меня и горько поплачешь. Яростный взгляд сопровождал эту угрозу.
После ареста мужа дом наш оцепили переодетые в штатское сотрудники НКВД. Мы жили в засаде. Но никто не приближался к нам. Из окна, сидя на подоконнике, в длившиеся бесконечные ночи, я видела на углу маленький черный автомобиль, готовый следовать за мной, едва я выйду из дома. Два агента, сменяясь, прохаживались у двери подъезда.