Кортеж открывал кавалерийский эскадрон. Между двумя шеренгами алебардщиков, по самой середине дороги, медленным шагом, безо всякого выражения на лице маршировал начальник гарнизона; за ним шли дворяне, одетые, так же как и он, во все черное, — около тысячи человек, безуспешно старавшихся шагать в ногу, держать равнение. Далее следовал пехотный батальон и военный оркестр; медные трубы исторгали душераздирающие звуки похоронного марша, от которого у лавочников и у простого люда переворачивалось нутро. За пехотным батальоном шли конгрегация Белых монахов, конгрегация Милосердия и конгрегация Мира; приютские дети — подкидыши и сироты; капуцины, бенедиктинцы, доминиканцы, капитул и клирики городского собора; заунывный хор певчих с зажженными свечами в руках; далее следовала дворцовая гвардия и слуги с траурными повязками: двое несли шкатулки с гербами князей д’Акуино, один — черную, другой — алую. На некотором расстоянии шел главный кавалергард, держа на вытянутых руках, словно на подносе, шпагу; вслед за ним верхом на коне ехал адъютант вице-короля.
В гробу под покрывалом из золотого шелка лежал дон Франческо д’Акуино — князь Караманико, вице-король Сицилии; он был похож на полуопорожненный бурдюк, поверх которого положили восковой символ — сложенные крест-накрест руки — и к которому приставили носатую, как у карнавальной маски, голову. Гроб несли и окружали монахи всех трех благородных орденов. Сразу за гробом шли князь Трабиа, по титулу — второй человек в королевстве, и претор со своим сенатом и служащими. Потом — снова кавалерия, за ней — полк швейцарцев и кареты — дворцовые и сенатские. Замыкали шествие четыре породистых скакуна, накрытых черными попонами; их вел под уздцы конюший. В прежние времена по окончании траурной церемонии лошадям вскрывали вены. Народ прикидывал, во сколько такие добрые кони встали, и жалел их: никто не знал, что на сей раз поступят разумнее — лошадей пощадят.
Январский день был по-летнему теплый. Князь Карманико уходил с еще большей помпой, чем явился. Его долгое, почти десятилетнее правление, начавшееся, после назначения Караччоло министром в Неаполе, в караччоловском напористом стиле — правда, с поправкой на строгое соблюдение этикета и любезность манер, — постепенно свелось к апатичной покорности прежним порядкам, к соблюдению стародавних обычаев. Короче, ничем, пшиком кончилось правление князя Караманико — и для него самого, и для сицилийского народа. Уяснить себе эту истину вице-король уже не мог, а сицилийский народ еще не дорос до того. В день похорон весь город оделся в траур; и высшее сословие, и низы питали пристрастие к пышным зрелищам и искренне сожалели о том, что ушел человек, умевший ладить со всеми. И поскольку в мире было неспокойно, все бурлило, клокотало, то поползли слухи, будто вице-король стал жертвой этого неспокойствия, будто доброго князя Караманико отравили — по причине некоей слабости, которую он питал к французам или же королева питала к нему.
Что до аббата Веллы, если бы солнце не припекало ему затылок — укрыться, шагая в процессии, было негде, — то жив вице-король или почил в бозе, ему от этого не было бы ни тепло ни холодно; гадать, от чего он скончался — от болезни ли печени или яда, — Велла предоставлял другим. Ему хватало своих забот. Впереди покачивалась сплюснутая, тяжелая, как воронье гнездо, голова его врага и преследователя — каноника Грегорио.
Все болезни, все напасти, что, по слухам, могли быть причиной смерти дона Франческо д’Акуино, — желчно-каменную болезнь, рак, яд — Велла призывал на голову каноника Грегорио. И французов с их революцией тоже: от нее на границе Королевства Обеих Сицилий, на стечении вод соленых и святых, все полыхало огнем, как в августовскую жару — деревенские изгороди. Революцию дон Джузеппе считал благом потому, что она во Франции заткнула рот этому де Гиню, высказавшему сомнение в подлинности «Сицилийской хартии».