«Дорогой Володя! — Надписал он. — Ваша работа в спектакле помогла мне написать и прожить жизнью отца — отца Петра — Бессеменова В.В.
Если вы узнаете, или ты узнаешь, Петр, своего отца, то мне от Володи Рецептера будет очень приятно и дорого знать мнение.
Спасибо Вам за то, что Вы так бережно сохраняете роль Петра. С любовью Ваш Е.А. Лебедев».
Следующую его книгу, повинную, читать было трудно. И страшно…
В тридцать седьмом отца-священника и мать арестовали и уничтожили, на него осталось четверо младших. Он жил уже в Москве, и к нему приехала сестра. «Я привёз сестру на площадь Дзержинского, — пишет он, — и сказал: “Вот девочка, её нужно устроить в детский дом, у неё родители репрессированы”. Я делал вид, что она мне чужая. “Нашел на улице!” Это я про родную сестру сказал…»
— Он беспрестанно мучился, — сказала мне Нателла. — Он из этого не вышел. Мы вышли, я и Гога, а он — нет. Он в этом существовал. Однажды я сказала: «Слушай, довольно!.. Эта ваша русская манера делать трагедию всегда и из всего!.. Ты не мог поступить иначе, тебя в общежитие не пускали. Ты сам ночевал на скамейках!..» Я распаляюсь, а он молчит, слушает, а потом говорит: «Никогда, ни при каких обстоятельствах, Гога бы тебя не оставил!..»Я растерялась, была уверена, что я права, и вдруг…
Так же, как Нателла, выручавшая брата и ставшая матерью его детям, поступила и моя мать. Когда умерли родители, а старший брат бросил её и двух младших, уехав в Москву, она назначила себя главой семьи. Ей было пятнадцать, и, хотя добряки приступали с советами о детском доме, она братьев не отдала…
Её звали Елизаветой. Люсей. Люсенькой. Текст записки, оставленной старшим на столе, она помнила наизусть. «Мои дорогие, простите, не могу так. Доберусь до Москвы, Олеша, Орленев, кто-нибудь поможет. Стану работать в театре, будем вместе… 13 февраля 1923 г.»
Вместе с уехавшим братом они выходили на сцену, как дети «кукольного дома» в «Норе» Ибсена или как маленькие акробаты в «Кине»…
В московский театр старший поступил то ли помрежем, то ли в постановочную часть. С мамой они не увиделись. В 41-м он пошёл в ополчение и под Москвой схватил гибельный туберкулёз. На фотке, присланной незнакомой женщиной, медаль «За оборону Москвы» пришпилена к похоронному пиджаку…
Из неотосланного письма стало видно, что мама переводила старшему брату деньги и сообщала, как любит его и верит во встречу…
Средний брат — моряк — погиб под Анапой, младший — под Сталинградом…
Нателла Товстоногова сказала:
— Об этом пиши прежде, этого никто не напишет…
Володя Урин, нынешний директор Большого театра, вспоминал, что был на занятиях третьего курса у Товстоногова. Тот задал вопрос студентам (по какому-то наитию, ведь я у него не учился, а тоже важные для себя вопросы задаю своим студентам), кому играть принца Гарри после генеральных репетиций. Одну из них провёл я, а другую — Борисов. И семьдесят процентов его студентов сказали: «Рецептер». «Да, — сказал он, — Рецептер играет прекрасно, но он играет не мой спектакль. У меня очень трудный выбор, — продолжил Гога, — Володя выносил эту идею, принес её в театр. Он играет не просто хорошо, он играет, тратя свою кровь, боль и сердце. В нём от природы есть редкий романтизм. Но мне нужен в этой роли человек совсем холодный, циничный, вот в чем дело. Рецептер играет прекрасно, но это не мой спектакль, — повторил он».
«И не мой», — подумал я, выслушав тёзку Урина…
— Володя, — сказала Нателла, прочтя подаренную прозу, — по-моему, ты слишком драматизируешь отношения с Гогой. Это ты себя накрутил. Он к тебе относился очень хорошо, с большим уважением к твоей образованности, таланту, ко всему. У тебя каждая встреча с ним обставлена так, как будто ты говоришь с падишахом! На самом деле это не так. Он был очень прост и доступен. Ну, пришёл бы, посидел, поговорили бы. Он был бы рад!..
— Да, наверное, это ошибка, — сказал я. — Но почему он не дал мне играть Гарри, хоть вторым?..
— Он это не любил, — сказала Нателла.
— Но это же было: и в «Горе от ума», и в «Трёх сёстрах»…
— Было, конечно. Но он это не любил…
Здесь была стена, и я решил дождаться дня, когда сам догадаюсь.
— Сегодня — так, завтра — по-другому, — развивала мысль Нателла. — Это был поток. Абсолютный поток… Я тебе говорила про Женю, как ему приходилось… Это — жизнь, не надо заклиниваться на плохом!..
— Это была моя жизнь, — сказал я.
— Значит, тебе мешал кто-то. Кто-то плохо влиял на тебя в театре…
— Я сам на себя плохо влиял, — сказал я и спросил об артисте Z, на которого, как мне казалось, она смотрела когда-то теплей, чем на других.
— С ним я уже простилась, — просто сказала Нателла. — Театр о нём хлопочет, а он перестал быть собой, дома его боятся…
Да, да, читатель, всё это правда, театральная правда. Но моя правда снова является тебе без имён. Был такой, а был другой. Иначе в театре не живут. Иначе не бывает. Думаю, и сейчас другие люди живут в этих стенах очень похоже. Или так же. Но в наше время существовала версия, открытая мне Нателлой: что Товстоногова «собирались сажать».
— Сажать?! — переспросил я.