Тихонько вздохнув, поворочавшись в темноте, Порция положила руку на колено Матчетт – пронзительно живые пальцы, пытавшиеся просить за мертвых. Но само ощущение фартука под рукой, накрахмаленной ткани поверх теплого, большого колена, убедило ее, что Матчетт по-прежнему неумолима.
– Ты знаешь, как она поступила, но откуда ты знаешь, что она чувствовала? Представь, каково это, когда кто-то от тебя уезжает. Может, у нее и не было другого выхода – только поступить, как положено. Она ведь осталась одна, а это, может быть, даже хуже смерти.
– Уж ей-то никуда ехать не пришлось, она осталась на своем месте. Нет, он обидел ее, но уж она себя не обидела. О, железная она была женщина. Хуже смерти, говоришь? Уехать из дому – вот что для твоего отца было хуже смерти. Он свой дом обожал как ребенок. Уехать? Да его отослали. Ему нравилось знать, где его место, он любил работать руками. Он не только ведь этот ручей сделал. Заграница – совсем не место для такого джентльмена, как он. Уж не знаю, как она глядеть-то могла на этот сад после того, что сделала.
– Но ведь я должна была родиться!
– Его выставили из дому, как, к примеру, могли бы выставить меня или кухарку – но куда там, что бы она без нас делала. Она стояла, сложив руки, когда мистер Томас посадил его в машину и увез, будто ребенка. Это ж надо, заставить мистера Томаса так поступить с собственным отцом! И вспомните-ка еще, как ваши отец с матерью жили: ни капли уважения, ни своего угла. А ведь его раньше все уважали. И кто, по-вашему, его до такого довел?
– Но мама мне объяснила, что они с папой очень жестоко обошлись с миссис Квейн.
– А уж как она-то с ними обошлась! Как они жили, вы вспомните, ведь ни гроша за душой. Вы-то, конечно, другой жизни и не знали, но ведь он знал.
– Но ему нравилось переезжать с места на место. Это мама хотела иметь свой дом, но папа всегда отказывался.
– Любой человек переменится, если его сломать.
Порция воскликнула в панике:
– Но мы были счастливы, Матчетт! У нас были мы, у него была мама и я… Ну не злись ты так, а то я чувствую себя виноватой за то, что родилась.
– Кто же вас в этом упрекнет? Вам надо было родиться, вы и родились. Так я и думала в тот день, когда белье складывала. Вот, думаю, что случилось – значит, так оно и должно быть.
– Они все так думают. Поэтому они всегда так на меня смотрят. Будь я какой-нибудь особенной, они бы меня простили. Но я не знаю даже, зачем я нужна.
– Ну, хватит, – резко сказала Матчетт, – не раскисайте.
Сама того не осознавая, Порция во время разговора все давила и давила на колено Матчетт, словно пытаясь оттолкнуть стену. Но все так и осталось на своих местах. Порция снова прикрыла рукой лицо и непроизвольно содрогнулась, так что заскрипела кровать. Она зажала рот тыльной стороной ладони – осторожно, почти не отдавая себе отчета в том, что делает, сдерживаясь из-за ужаса перед чем-то безмерным. И расплакалась – робко, не возмущаясь и даже не в полную силу, словно девочка-актриса, которую загипнотизировали ради роли. Ее плач был похож на пантомиму, но на самом деле она так мгновенно, так послушно впала в прострацию, чтобы не подпустить к себе худшего, всей полноты горя, которое захлестнуло бы ее полностью. Теперь, крепко сжав руки на груди и как будто придавив себя ими, она, казалось, хотела прилепиться хотя бы к своей надежной кровати. Есть такие люди, которые, едва заслышав поступь судьбы, будто шаги на лестнице, заползают, съежившись, в спасительную тьму. Слезы Порции были флагом, приспущенным без боя: ей казалось, что ее некому защитить.
Слышно было, как ее плечи елозили по подушке, ее вздрагивания отдавались в теле сидевшей на кровати Матчетт. Та изо всех сил вглядывалась в Порцию в полутьме и стоически слушала ее несчастные вздохи, будто ждала, когда жалость в ней перельется через край. И наконец, очень мягко, Матчетт сказала:
– Господи боже. И зачем же вы так себе сердце рвете? Раз уж не отболело, так и не надо мне было вам ничего рассказывать. Это уж я дала маху, но вы ведь вечно пристанете с расспросами. Раз уж вы так себя изводите, так и не спрашивайте тогда ни о чем. А теперь давайте-ка, будьте умницей – выбросьте это все из головы, да поскорее засыпайте.
Она выпрямилась, поводила рукой в темноте, нащупала мокрые запястья Порции, развела ее руки в стороны.
– Ну, право, – сказала она, – какой от этого толк?
Вопрос, впрочем, был отчасти риторическим, Матчетт уже почувствовала: все-таки что-то поулеглось. Она разгладила одеяло, уложила руки Порции поверх него, будто украшения, и так и осталась сидеть, согнувшись, приглядывая за ее ладонями. Из груди у нее вырвался долгий шипящий выдох, сразу растворившийся в воздухе, будто крик летящих высоко в небе диких лебедей. Звук оборвался, она спросила:
– Перевернуть вам подушку?
– Нет, – неожиданно быстро ответила Порция и прибавила: – Но ты не уходи.
– Так вы же любите, когда я вам подушку переворачиваю. Но если…
– И что же, нам с тобой нужно обо всем забыть?
– О, позабудете, когда других воспоминаний поднакопится. Но все ж таки не стоило вам спрашивать.