— Даже с двумя. Одного взял для поклажи.
— Кто дал тебе коня?
— Игумен Анания.
— Зачем?
— Сказал: поезжай в Суздаль, князю Андрею надобен человек, умелый в письме. Благословил меня в путь. Игумен всегда был добр ко мне. Еще малым забрал меня у отца, обучил письму, книжной премудрости.
— А кто послал сюда Кузьму? Кто дал ему коней, гривну?
— А у него и спроси.
— Где он?
— Где-то у князя Ивана.
— Среди берладников?
— У них.
— Почему ты не поехал с ним туда?
— А что мне там делать? К оружию не приучен. Кузьма копье метает, как никто, а я лишь писалом умею. Завернул к князю Андрею, он принял меня.
— Обещал тебе игумен Анания еще что-нибудь?
— Благословил — и все. Дал серебра на дорогу.
— Игумен Анания — святой человек, и негоже подвергать сомнениям его поступки, — заметил князь Юрий.
— Я уже слыхал про святость игумена, — сказал Дулеб. — Слыхал в Киеве от того самого человека, который убийцами князя Игоря назвал Кузьму Емца и монаха-привратника, бежавшего вместе с Кузьмой после убийства.
— Вранье! — горячо воскликнул Силька. — Никогда не был я привратником и не бежал ни от чего. Все вранье!
— Кто же тот человек? — не обращая внимания на Силькин крик, спросил у Дулеба Долгорукий.
— Воевода Войтишич, ежели знаешь его.
— Знаю.
— Молвлено же было при игумене Анании.
— А игумен? Неужели не сказал, что это неправда? — даже наклонился к Дулебу Силька.
— Сказано же тебе: спрашиваю лишь я, ты отвечаешь мне.
— Хорошо, — улыбнулся Юрий. — Тогда спрошу я, лекарь. Что сказал игумен, услыхав обвинение его привратника в убийстве князя?
— Не был я привратником! — крикнул Силька.
— Помолчи, — махнул на него князь Андрей.
— Я сам спросил игумена, — потер лоб Дулеб, вспоминая весь тот странный, теперь словно бы и вовсе не существенный разговор, — спросил его, почему не сказал о подозрении в убийстве в первый день нашего приезда в Киев. Ведь мы с Иваницей приехали прямо в монастырь святого Феодора и сразу сказали игумену, зачем приехали. Разговор же у Войтишича происходил накануне нашего отъезда из Киева, когда мы уже хотели возвращаться к князю Изяславу ни с чем, ибо в Киеве невозможно было найти виновных, виновен был весь город, а значит — никто.
— И князь Изяслав не вельми бы возрадовался таким твоим вестям, въедливо заметил Долгорукий, — он ждал от тебя вестей иных. Ему хотелось обвинить в братоубийстве Ольговичей и Давыдовичей.
— Никто и слушать не хотел про братоубийство. Ни князь Изяслав, ни воевода Войтишич, ни Анания-игумен.
— А указали тебе на меня? Не поверю в такое.
— На тебя никто не указывал. Это уже я сам, когда узнал, что убийцы бежали к тебе.
— Какие мы убийцы? Что ты говоришь такое, лекарь? Побойся бога! промолвил Силька с таким отчаянием и укоризной, что все невольно взглянули на этого отрока, и каждому стало неловко за этот допрос, за ничем не подкрепленные обвинения, подозрения, за пересказ чьих-то слов, полузабытых, несущественных, быть может, и бессмысленных, но долг довести дело до конца толкал их к новым расспросам, они должны были идти на новые неудобства, между ними не должно было оставаться ничего невыясненного, иначе не могли бы они выйти из этой палаты, хотя и не охраняемые грозной стражей, не удерживаемые никем, кроме высокого долга — установления истины.
— Так что же молвил тогда игумен Анания? — повторил вопрос князь Юрий.
— Он промолчал, а за него сказал Войтишич. Войтишич сказал почти то же самое, что ты, княже. Что игумен святой человек и неприлично ему вмешиваться в грязь и преступность жизни повседневной. К этим словам игумен добавил свои, но не про себя, а про Войтишича. Мол, лишь такой отважный человек, как воевода, имеет мужество говорить обо всем, не скрывая.
— На что Войтишич, наверное, сказал: да будь оно все проклято, засмеялся облегченно князь Юрий, тешась, что мог угадать не только течение той далекой и теперь давнишней уже беседы, но и последовательность выражений, даже отдельные слова.
— Угадал, княже.