— Довольно, сударь, — прервал его Понте-Маджоре, — не доводите меня до крайности или, клянусь Господом Богом, я докажу вам, что хотя на моем камзоле — серебро, а на шпорах — золото, однако в ножнах у меня — сталь.
— В самом деле, сударь? Ну что ж, я не стану донимать вас и лишь выражу вам свое восхищение — не подобает знатному вельможе, прибывшему сюда прямо из далекой Италии…
— Откуда вы это знаете? — гневно оборвал его Понте-Маджоре.
— О, сударь, если вы не желаете, чтобы это было известно, вам следовало бы оставить ваш акцент по ту сторону гор.
И с этими словами дворянин отвесил изящный и непринужденный поклон и спокойно продолжил свой путь.
Понте-Маджоре поднес было руку к кинжалу, но затем присмотрелся повнимательнее к могучим плечам незнакомца и предпочел опустить ее, буркнув себе под нос:
— Надо сначала выполнить миссию, ради которой я здесь. Вот встречусь с королем, разыщу проклятого Пардальяна, тогда и настанет время преподать урок этому наглецу, если он еще встанет на моем пути. Эй, сударь, — продолжал он вслух, — не сердитесь, прошу вас, и позвольте мне принять великодушное предложение, только что сделанное вами.
Незнакомец вновь поклонился и произнес, почти не разжимая губ:
— В таком случае, милостивый государь, следуйте за мной.
Оба всадника пустили лошадей рысью и к вечеру, когда солнце уже начало клониться к закату, оказались на высотах Шайо.
Французский дворянин остановился, вытянул вперед руку и объявил:
— Париж!..
Над столицей нависла угрюмая тишина; впрочем, зданий почти не было видно — лишь бесконечное нагромождение крыш, среди которых вздымались шпили бесчисленных церквей и массивные каменные стены, призванные защищать город, который сейчас был охвачен полотняным кольцом — палатками королевского войска; кольцо это все больше сжималось.
Пока Понте-Маджоре вглядывался в панораму осажденного города, его спутник, казалось, думал о чем-то своем. Наверное, в его мозгу всплывали воспоминания; наверное, само место, где он сейчас находился, напоминало ему какой-нибудь героический или счастливый эпизод из его жизни, которая по всей видимости была полна приключений… На лице его блуждала слабая улыбка. Вероятно, это было поэтичное воспоминание, воспоминание о том редком часе из прошлого, который не был замутнен печалью и горечью.
— Итак, сударь, — сказал Понте-Маджоре, — я к вашим услугам.
Незнакомец вздрогнул и, вернувшись из страны своих грез, прошептал:
— Поедемте…
Они спустились к Парижу, повернув в сторону Монмартра.
Под стенами они увидели все тот же муравейник осаждающих войск.
На крепостных валах томились безразличные ко всему ландскнехты. Их окружало множество священников и монахов с подоткнутыми рясами и откинутыми капюшонами; у некоторых из них на голове был шишак, кое-кто носил кирасу; все были вооружены пиками, алебардами, копьями, кинжалами, старыми мушкетами или же попросту крепкими дубинами. Кроме того, каждого из них украшало распятие — либо зажатое в руке, либо подвешенное у пояса. И все эти странные солдаты сновали взад и вперед, хлопотали, проповедовали, богохульствовали, а заодно и неплохо несли охрану города.
Монахи то и дело отгоняли от себя огромную толпу оборванцев; едва передвигая ноги, эти люди с упорством отчаяния лезли на зубцы крепостной стены и кричали оттуда жалобными голосами:
— Хлеба!.. Хлеба!..
— Судя по всему, — сказал Понте-Маджоре, усмехаясь, — парижане не отказались бы от приглашения пообедать.
— Да, это правда, — прошептал незнакомец, — их мучит голод. Бедняги…
— Вы жалеете их? — спросил Понте-Маджоре с той же ухмылкой.
— Сударь, — отвечал незнакомец, — мне всегда было жалко людей, которых мучит голод и жажда, ибо я сам в моих долгих странствиях по белу свету частенько не мог поесть и попить всласть.
— Вот уж чего со мной никогда не случалось, — презрительно фыркнул Понте-Маджоре.
Незнакомец окинул его с ног до головы странным взглядом и с улыбкой отвечал:
— Оно и видно.
Хотя ответ был очень простым, он прозвучал как оскорбление, и Понте-Маджоре побледнел.
Он, наверное, ответил бы на сей раз прямым вызовом, но вдали послышался мощный гул, который, приближаясь, все нарастал, перекатываясь от одного отряда к другому, и наконец его раскаты докатились до них:
— Король!.. Король!.. Да здравствует король!..
Словно по волшебству, вопящая и исступленная толпа заполнила крепостные валы, оттолкнула солдат-монахов, захватила орудия. Из многих сотен глоток раздавалось:
— Сир!.. Сир!.. Хлеба!..
— Вот и я, друзья мои! — кричал Генрих IV. — Эй, клянусь чревом Господним, какого черта вы не открываете мне ворота?
И тогда незнакомец и Понте-Маджоре стали свидетелями одного из тех волнующих событий, какие история с умиленной улыбкой заносит в свои хроники.
Когда Генрих IV спешился и двести или триста окружавших его всадников последовали его примеру, стала видна целая вереница мулов, груженных огромными хлебами. Генрих IV первым взял один из них, насадил его на огромный шест и протянул на крепостной вал голодающим. Те в мгновение ока разделили хлеб на мелкие кусочки и проглотили их.