Я берусь двумя руками за крышку лэптопа и с размаху захлопываю ее. Мне пятнадцать. Ровно столько же, сколько маме в этом письме.
Этого я не могла предугадать: того, что стану текстом проклятия, вынудившего меня выйти из коммуникации с бабушкой в мои пятнадцать, и одновременно текстом письма, в котором моя пятнадцатилетняя мама цитирует это же проклятие. Письма, материально существующего в том числе ровно за день до моей смерти. Объяснение Лины оказалось не объяснением, но инструкцией, причем максимально точной. Я смогла стать текстом только потому, что эта конкретная телефонная будка уже давно работала на входящие звонки и отчаянно звенела во мне набатом, пеплом и прахом прямиком в 13 февраля прошлого года. Больше никуда из нее нельзя было позвонить, поэтому я даже не раздумывала о том, как это случилось технически: очнувшись в виде текста, я поняла, что и правда преуспела в объектно-ориентированной нейронавтике.
А еще поняла, что я стала твоей фразой. Последней фразой, которую я от тебя слышала.
И что без нее ничего бы не получилось.
20. Это и есть я
Каково это – быть самоосознающим текстом? Могу ли я объяснить, на что это похоже – быть текстом? Я думала, что это будет как табло в аэропорту. Но вышло иначе. Как текст я была и намерением текста, и его содержанием, и расстоянием между моментом написания текста и физическим его пребыванием на листке бумаги, и давностью бумаги, и химическим ее составом – а еще я была девочкой-подростком из доинтернетного мира, которая уехала учиться в городок М. и написала письмо своему мальчику, с которым у нее еще не было ничего, кроме кропотливых, мелких, воробьиных поцелуев в обшарпанной чугунной раздевальной кабинке на разлившейся реке (оба стоят по колено в желтой чайной воде, и девочка держится обеими тонкими своими белыми руками за ржавые пятнистые края кабинки, чтобы не унесло течением), тех круглых кремовых мироточивых пирожных из «Кулинарии номер 8» с засахаренной жесткой рыжей мармеладкой на примятой верхушке, пахнущих теплой тряпочкой розоватых коктейлей из увитого пластиковым плющом и слюдяной плиткой кафетерия в дальнем углу универмага и тех весенних вечеров, настригаемых стрижиным свистом на прозрачные, свисающие с неба, как невидимый дождь, полосы света и темноты, полосы огромных фиолетовых дворов с бродячими жирафами из влажной стали, наспех сваренных оконных решеток и набрякших грушевых садов на перекрестке, где сбил палкой – и легла в глинистую оранжевую пыль, и стала этой пылью и памятью, памятью и пылью.
Тук-тук, – загремела шкатулка.
Из гостиной послышались голоса. Текст ничего не воспринимал, потому что текст был текстом, но вибрации голосов передавались шкафу и шкатулке, передаваясь бумаге и письму, и текст знал, что шкатулка гремит и что в гостиной кто-то сказал:
– Мышь? Наверное, там мышь! Да?
Тук-тук-тук, – загремела шкатулка. Текст знал, что это значимые и важные люди – но важные лишь тому, кто стал текстом, но не самому тексту. Тексту важнее всего было другое, текст отчаянно и хищно хотел, чтобы его кто-то прочитал. Желание текста быть прочтенным подавляло все: в его чернильной давней густоте тонуло и мое смутное ликование по поводу того, что значимые люди таки смогли протиснуться через створки лифта, и все эти нерелевантные тексту аналогии про лифт.
– Может, летучая мышь? – спросил автор текста, и я-текст почувствовала, что сейчас разрыдаюсь. Это больнее, чем быть табло, подумал текст. Каково это – быть летучей мышью?
– У меня в спальне уже была летучая мышь как-то. Тоже гремела, металась.
Иди сюда, думала я-текст, пожалуйста, зайди сюда, я так хочу тебя видеть, я так хочу тебя видеть, пусть я ничего не вижу и не могу видеть, да просто возьми меня в руки, просто возьми, ведь ты меня и написала, чего тебе стоит.
Тук-тук-тук-тук! – подпрыгнула шкатулка. И текст тут же вспомнил: нет, не иди туда, не иди, я здесь не для этого.
– Мышь! – взвизгнула автор меня-текста (и, надо сказать, меня-не-текста тоже, – но это я отрефлексировала уже потом). – Там точно мышь гремит! Пробралась-таки в шкаф, сволочь мерзкая. Иди проверь.
– Я не пойду никуда, – услышала я-текст знакомый голос, но отказалась категоризовать его. – Давай ты сходи, ты умеешь с мышами. Мне жалко будет мышку, если ее убьют. Если там будет мышка, ты ее тихо выбрось за окно, и все.
– Там снег! Мышка замерзнет! – возмутилась мама. – Хоть она и сволочь, но живое существо же.
Кажется, я плоховато держалась в тексте. Срочно, срочно, срочно давай сюда.
Тук! – шкатулка грохнула о стену шкафа так мощно, что в гостиной тут же повисла хрустальная нехорошая тишина. Пол завибрировал: это были приближающиеся шаги. Створка шкафа взвизгнула, поехала в сторону, как бесконечный поезд.