Через пару дней Лины сообщили мне: все готово. Завтра переводим все на самостоятельное энергообеспечение. Никого не предупреждаем, потому что все и так знают, что отключены от реального мира. Это как поменять источник энергии в поезде, который удачно подвис на очередном ночном полустаночке. Пассажиры не заметят, что вначале поезд мчал на топкой гари и подпрыгивающих гремучих дровах, а дальше покатит по водной глади электричества. Они и не должны ничего заметить: никто не должен страдать. И если ничего не получится, никто и не пострадает.
– Нам теперь очень нужны кластерные вещи, – сказали мне Лины. – Мы знаем, что у тебя есть письма. И прекрасно понимаем, что ты можешь отказаться. Более того: ты имеешь право. Просто мы хотим собрать некое максимальное предельное количество вещей, чтобы все прошло
– Письма мне нужны для другого, – в ужасе призналась я, фактически впервые по-настоящему озвучив что-то о том, для чего нужны мне письма.
А потом вдруг поняла: письма мне нужны для чего-то
– Стоп, – сказала я. – Стоп. Пожалуйста, отложите все на день. Мне нужен еще один день. Мне нужен еще один день.
– Для тебя у нас всегда есть один день, – сказала моя Лина. – И всегда будет, если все пройдет нормально. Тебе зачем?
– Последний звонок, – сказала я. – В смысле, из телефонной будки, пока она все еще средство связи, а не пустой артефакт.
– Один день, – сказала Лина. – Тебе хватит? Обычно последний звонок – дело одной ночи. Пусть и довольно бурной.
– Я клянусь, что встречу рассвет под памятником утонувшим в реке Березине наполеоновским солдатам, и это будет рассвет 6 июня 1997 года, – лживо пообещала я.
Что ж, эта выпускная вечеринка оказалась похожа на все мои ночные кошмары про бесконечную, неизбывную выпускную вечеринку, проходящую в мои 20, 25, 30, 35 и далее сновидческих числительных лет. Я начала с того, что позвонила А. и потребовала срочно приехать. Когда он приехал, вид у него был недовольный и озадаченный: он был уверен, что после возвращения из диктатора я больше не буду жить с мужем, и я не смогла найти в себе смелости и слез объяснить ему, почему сейчас я не могу поменять решительно ничего.
– Сейчас будет какое-то важное объявление? – сухо спросил он, заметив, что муж тоже дома.
Муж пожал плечами.
– Я не знаю. Я вообще уже ничего не знаю.
– Сейчас узнаете, – сказала я. – Да, важное объявление. Объявленьице! Рукописное, не до конца содранное. О расплыве синеватой собаки.
Я вошла в спальню, достала из шкафа шкатулку с письмами и сказала мужу и А.:
– Короче, вот. Помните, я была в собаке? Вы меня как-то держали, пока я была в коме. В общем, теперь меня тоже надо держать.
И рассказала им все. Про маму. Про письма. Про пятнадцатилетнюю девочку. И про кое-что еще. И кое-что другое. И про все, о чем ты уже знаешь. И еще про кое-что.
И добавила:
– Мне нужна ваша помощь. Пока я буду там, это будет что-то вроде приоткрытой двери лифта. Только не спрашивайте, почему я это знаю, – оно работает до тех пор, пока я это знаю. Через эту тугую резиновую щель можно как-то попасть туда, у вас получится. Пожалуйста, постучите, когда поймете, что я именно там. Пошуршите чем-нибудь. У вас выйдет, потому что я уже буду там и буду придерживать створки.
– А ты сама?.. Ну, постучать, – начал муж.
–
– Ты будешь
– Стать текстом не так сложно, – уверила я их. – Особенно после того как побываешь диктатором.
И я взяла самое верхнее письмо, развернула его и опустилась вместе с ним на пол.
Строчки расплывались, я часто-часто моргала, на глаза накатывали слезы.
Ничего не работало. Текст сбоил, распадался на ливень и рябь, меня трясло, взгляд выхватывал мерцающие отдельные строчки:
Шлендра, ветошь, идиш.
Молния сверкнула еще раз, и бумагу залили водовороты черной нефти.