У нее было столько хлопот с тем, чтобы вырваться в Лондон по его срочному вызову, а Джек провел с ней всего лишь субботнюю ночь и уехал очень рано утром в воскресенье, чтобы лететь в Германию. В том не было ничего нового: такое случалось более или менее регулярно вот уже почти год, с самого «дня Д»[63]. Он почти все время находился за границей, возвращаясь всего на ночку или порой дня на два-три, обычно не имея особой возможности предупредить о том заблаговременно, как и в этот раз, когда он позвонил буквально в пятницу днем и спросил, не сможет ли она приехать вечером. Невзирая на то, что через все эти последние месяцы он прошел невредимым, она не могла избавиться от тревоги или хоть как-то умалить своего беспокойства за него, так что каждое расставание приносило с собой своего рода обоюдоострую душевную боль. Встречи их были по-прежнему насыщены радостным возбуждением, и в первые несколько часов они были способны целиком погрузиться друг в друга: весь мир, война, казалось, едва ли существовали, однако каким-то образом всегда происходило что-то (зачастую мелочь), что разрывало их магический круг и возвращало к жуткой, треплющей нервы действительности. Зимой после вторжения иногда это были ФАУ-2. Даже когда ракеты падали за мили поодаль, невозможно было не обращать внимания на взрыв: от него трясло хуже, чем от любой бомбы, хотя Зоуи и не приходилось очень уж часто попадать под бомбежки. Отношения с Джеком свели ее лицом к лицу с войной, как ничто другое, если не считать исчезновения Руперта, что случилось настолько давно, что успело стать страницей печальной истории. Порой, случалось, Джек говорил: «Мне надо на службу позвонить», – и, слушая, как он разговаривал с неизвестными людьми, которых сам зачастую явно хорошо знал, но которых она не встречала никогда, убеждалась, что девять десятых его жизни ей просто неведомы.
Понемногу она узнавала о нем больше. Однажды, через несколько недель после вторжения, он привез ей коробку с набором изысканного шелкового нижнего белья с вышивкой: нижняя рубашка, нижняя юбка и панталоны – все из бледно-бирюзового шелка с отделкой из кремовых кружев, ничего похожего она не видела с довоенных времен. «Магазины их прятали, – рассказал он. – Держали до самого нашего прихода». Зато позже, тогда же, когда они ужинали и она спросила его про Париж, про то, весело ли было идти туда, он ответил: нет, это было совсем не весело.
Он нарезал мясо в тарелке перед тем, как есть его вилкой, почувствовал ее внимание к себе и поднял взгляд, и на какой-то миг она увидела, как застыло полнейшее отчаяние в его глазах, в этих двух черных бездонных колодцах. Исчезло это настолько быстро, что она подумала, уж не привиделось ли. Губы его тронула улыбка, он взял свой бокал и выпил. «Не обращай внимания, – сказал. – С этим я ничего не мог поделать».
В постели, когда стемнело, она обвила его рукой.
– Что произошло в Париже? Мне на самом деле нужно знать.
Джек ничего не сказал, зато как раз тогда, когда она стала думать, что спрашивать не стоило бы, он заговорил:
– Мой лучший друг в Нью-Йорке… он был польским евреем… просил меня, если я когда-нибудь попаду в Париж, то должен буду разыскать его родителей, живших там с тридцать восьмого года. Они отправили его в Америку, потому что у него был там дядя, но сестра его осталась с родителями. Он записал мне адрес, и я хранил его, хотя и не знал, доведется ли когда им воспользоваться. Так вот, я отправился на его улицу, к дому, в котором он когда-то жил, а их там не было. Стал расспрашивать и выяснил, что их за несколько месяцев до вторжения отправили в лагерь. Всех троих. Однажды ночью их забрали, и с тех пор никто о них ничего не слышал.
– Но, если их отправили в лагерь в Германию, у тебя еще будет возможность отыскать их, ведь так? Мы ведь почти взяли Берлин.
Вот странно: она не могла вспомнить, что он сказал в ответ, но на следующий день он замкнулся, впал в то самое мрачное настроение, когда его лучше было не трогать. Она этого настроения не понимала, и это вызывало в ней смутный страх.