P. P. S. Дашенька нашлась, слава Богу! Нашлась в… впрочем, вы и сами уже, конечно, догадались, где. Да, да, в соседнем корпусе, у этого подонка Бельведерского, у этого мерзавца. Надеюсь, он не успел сделать с бедной девочкой ничего плохого, хотя уж и одно нахождение с этим подлецом наедине не может не оставить следа в душе ребёнка. Ох… Сонечка там же, в номере, хотела разбить о голову Аполлона графин — кое-как я удержала её. Ужас, ужас.
Уж простите меня, Артём Витальевич, сейчас не могу писать больше — вся дрожу ещё от гнева и страха, и в голове одни междометия. Ну да теперь уж скоро свидимся, тогда и расскажу, как всё кончилось.
Лексеич дочитывает последние строки и недоумённо оглядывает разбросанные по столу письма. Потом переводит взгляд на женщину. Она сидит на кушетке — прямая, застывшая, с неподвижным взглядом. Красивая для своих сорока с небольшим. И холодная, как вчерашний обед.
— Это чего? — спрашивает Лексеич, кивая на письма.
Она молчит. Ни движение, ни взгляд, ни дыхание не говорят, что она слышала или поняла вопрос.
— Это… — продолжает недоумевать Лексеич. — Это у тебя там хахель остался, чё ли? Вообще нихуя не понял я, про какие юдоли ты свербишь. Это, типа, ты в санатории, чё ли?.. А-а-а, дошло. Это старые письма, ещё до дурки, ага?
Он оценивающе, с удивлением и недоверием разглядывает её.
— Не, баба ты складная, ничё не скажу, но ведь… А этот твой Виталич, гля, какие тебе майсы курлычет… Сколько гляжу на жись, столько и дивлюся… Не, говорю же, баба ты того… хоть и
Молчание. Она продолжает смотреть в одну точку; лишь веки её живут редкими взмахами.
Тогда Лексеич сгребает со стола листки, поднимается и подходит к женщине. Суёт пачку измятых писем ей в карман. Никакой реакции.
Берётся за отворот халата и тянет в сторону, приобнажая правую грудь. Никакого отзыва.
Открывает левую.
Он хотел «завалить ей за губу», но после прочитанного его отношение к женщине странно изменилось. В чёрством охраннике родилось не то чтобы уважение, но, как бы это назвать, осторожность, что ли, по отношению к чужой смятенной душе. «Не, — думает Лексеич, — за губу с этой бабой не годится. Тут с подходцем надо, лаской».
— Ну чё, — говорит он голосом, уже просевшим, надтрестнутым от поднявшегося градуса похоти, — ну чё, дашь мне? Человеку, в котором намешались, сталбыть, самые, блядь, разные свойства? Неопределённой такой личности дашь, не побрезгуешь?
Она молчит, не шевелится.
Лексеич наливает из большой мензурки, стоящей на табурете у стола, в маленькую разведённый спирт и протягивает женщине. Та будто и не видит.
— Ну, чё? — понукает он. Рука его подрагивает нетерпением, бодяга того и гляди выплеснется из доверху наполненного сосуда. — Чё, трезвенница, чё ли?
Молчание.
— На сухую хошь? — вопрошает он. И пожимает плечами: — Ладно, как скажешь… Ну, твоё здоровье, если чё, — и ржёт тихонько.
Опрокинув мензурку в себя, привычно морщится, протирает прокуренные вислые усы. Минуту помолчав, выждав, покуда «всосётся», неловко присаживается рядом с женщиной.
Просовывает руку за халат и мнёт её грудь. Грудь на удивление упруга и хороша. Лексеич не эстет, но и он понимает: грудь хороша — она приятной глазу формы, доброго размера и отличного наполнения.
— Может, скажешь чё? — в голосе Лексеича звучит не то обида на холодность его сегодняшней наложницы, не то стеснительность, невесть из какого тёмного угла его души выползшая.
Наложница никак не реагирует.
— Ну, ладно, — вздыхает Лексеич, — сталбыть, будем ебстись по-тихому.
Почти ласково толкает женщину в грудь. Та безвольно откидывается к стене, не меняя при этом ни положения рук, ни взгляда — как живая кукла. Нажимом на плечи он заставляет её лечь, стаскивает с неё застиранные трусы, раздвигает покорные бёдра. Обнажив на себе непотребное, кряхтя и сопя, долго справляется с презервативом, потом устраивается сверху.
— Хоть обняла бы, блядь, — ворчит он, беззлобно, но, впрочем, с лёгким укором и будто с улыбкой, будто понимая всю комичность и сказанного и совместного их положения.
Первый удар — неторопливый, для разгону, примериться, устроиться поудобней.
«Ну, почнём благословясь…»
Кушетка скрипит и бьётся о стену. Скрип и стуки наполняют комнатушку, вырываются за дверь, в тёмное фойе, и гулко-тоскливо мечутся между голых, давно не крашенных и провонявших куревом стен.