Минут через пять, прерывисто запыхтев, фыркнув, вскрякнув, Лексеич замирает на несколько мгновений, впившись мокрыми губами и колкими усами в белую грудь. Шумно переводит дыхание («ух ты, блядь… хорошо пошла… но заморился, чего-то… старею, гля…»)
Потом поднимается на колени и с минуту осоловело глядит на ладную грудь женщины и миловидное лицо с тусклым взглядом серых глаз.
Слезает с кушетки, стягивает и бросает в мусорницу «резинку», вытирает промеж ног у себя казённым полотенцем с вешалки, подтягивает штаны. Наливает ещё мензурку и жадно, с аппетитным хлюпом опрастывает.
— Ну, всё, — говорит, — давай. Давай, говорю, пошла, пошла. Барышня, бля, х-х-хех… Веро́ника, бля, Кастра, ага…
Женщина послушно поднимается, равнодушно надевает трусы, кое-как прячет грудь и всё так же молча выходит из дежурки.
Её шаги в стоптанных тапочках на облезлом линолиуме почти не слышны. Она минует запертую столовую, из которой ещё не выветрился запах ужинного киселя, проходит отделение для буйных, где little rogue Сонечка раскачивается и раскачивается в кровати, без сна, норовя дотянуться головой до стены. Проскальзывает мимо поста, на котором дрыхнет, упав головой на стол, дежурная сестра Рада Георгиевна. Толкает желтушно-белого цвета дверь в свою палату.
В небольшом помещении сумрачно, влажно, душно. Скверно пахнет психическими заболеваниями, плесенью с потолка, по́том и кишечными газами, исторгнутыми из пяти организмов.
В тусклом свете дежурной лампочки над дверью она добирается до своей нерасправленной кровати и — холодная гипсовая статуя — садится на байковое одеяло, растревожив скрипучие пружины.
— Вероника! — зовёт из своего угла Нина. — Вероника, Вероника. Вероника, а, Веронь!
Вероника Петровна не отзывается, даже не смотрит на соседку.
— Вероника, Вероника, а, Веронь… Вероника! Он ёб тебя, да? Скажи, ёб? Я ему зенки выдеру, кобелюке. Ёб? Вероника! Вероника, Вероника, Веронь…
Возится на своей кровати готовая проснуться от грубого голоса Нины Леночка, что днём и ночью бредит возлюбленным своим Иннокентием Смоктуновским. Он и сейчас ей снится, наверняка — в образе Юры Деточкина.
Вероника Петровна достаёт из прикроватной тумбочки тетрадь, кладёт её себе на колени, берёт огрызок карандаша и на минуту застывает в задумчивости.
Потом мелким и аккуратным почерком выводит: «Здравствуйте, сердце моё Вероника Петровна! Это письмо моё начну словами бессмертного Лорки: «Сегодня чувствую в сердце неясную дрожь созвездий, сегодня все розы белы, как горе моё, как возмездье…»
Освобождение
Геннадий Суренович (в быту — Геша) кое-как пробирается по сляклой рыхлости мартовского снега, тяжко влача свои сто восемь килограмм при ста семидесяти трёх росту и сорока шести годах возраста — навстречу полудню, который повисает в небе не на шутку разошедшимся солнцем.
Слякоть непролазна. Наступишь, провалишься, глядь — а след твой быстро-быстро заполяется льдисто-синеватой юшкой, и вот уже заполнен до края. «Не пей, не пей из копытца…»
На плече Геннадия Суреновича старая сумка с надписью «SPORT». Потёртая, потрескавшаяся от времени лямка то и дело сползает с плеча, так что поминутно приходится её подтягивать, скособочившись и дёргая плечом. От всех этих обстоятельств торопливое продвижение Геннадия Суреновича вперёд выглядит дрыганым ковылянием паралитика, устремившегося ко святым мощам. Хорошо, что сам Геннадий Суренович об этом не знает и даже не догадывается, потому что клоуном выглядеть он не хотел бы.
Он то и дело посматривает на прохожих, попадающихся навстречу, заглядывает им в лица, с непонятным любопытством, и кривится в душе.
«Вот идут они и даже не смотрят на меня, — думает он с каким-то не то злорадством, не то обидой. — Будто меня и нет совсем. Не знают они, что́ у меня в сумке. Знали бы, так, наверно, по-другому смотрели бы. Суки».
Это верно: прохожим нет до Геннадия Суреновича никакого дела. Чихать они не хотели на Гешу. Откуда он идёт, что там у него в сумке и куда он с нею направляется — не те вопросы, ответы на которые интересуют хоть кого-нибудь в этом сраном мире.
Это жена придумала звать его Гешей. Ласково. Но так могли бы звать и любого клоуна, или… или хомячка. Поэтому Геннадий Суренович ненавидел дурацкое произвище и всячески протестовал. Жена, быстро понявшая, что к чему, умело использовала «Гешу» когда нужно было урезонить, подзавести-позлить, наказать или унизить. А потом и приторно ласкового «хомячка» тоже взяла на вооружение. Сволочь ехидная. Стервь.
Лица у прохожих, разные в чертах, в цветах, во взглядах, едины в одном — все они принадлежат