Ка испугался этого напоминания о вчерашнем вечере и их вчерашнем счастье.
– Наверное, снег никогда не закончится, – с трудом проговорил он.
Какое-то время они пристально смотрели друг на друга. Ка понял, что не может ничего сказать, а если и заговорит, то сфальшивит. Замолчав и давая понять, что это единственное, что он может сделать сейчас, Ка заглянул в самую глубину ее огромных карих, слегка раскосых глаз. Ипек почувствовала, что у Ка сегодня совершенно другое настроение, нежели вчера, и поняла, что он сейчас совершенно другой. А Ка почувствовал, что Ипек ощутила его внутреннюю мрачность и даже встретила ее с пониманием. И еще он почувствовал, что это понимание может привязать его к этой женщине на всю жизнь.
– Этот снег еще долго будет идти, – сказала Ипек осторожно.
– Хлеба нет, – сказал Ка.
– О, прошу прощения. – И Ипек тут же пошла к буфету, на котором стоял самовар. Положив поднос, она начала резать хлеб.
Ка попросил хлеба, так как не мог вынести весь этот разговор. Сейчас он смотрел вслед Ипек с таким выражением лица, словно хотел сказать: «Я, вообще-то, мог бы сам пойти и нарезать».
На Ипек был белый шерстяной свитер, длинная коричневая юбка и довольно широкий пояс, который был в моде в семидесятых и какие давно никто не носил. У нее была тонкая талия, а бедра такие, как надо. По росту она подходила Ка. Ка понравились и ее щиколотки, и он понял, что если не вернется во Франкфурт с ней, то до конца жизни с болью будет вспоминать, как был счастлив, когда держал здесь ее за руку, целовал ее наполовину в шутку, наполовину всерьез и пересмеивался с ней.
Резавшая хлеб рука Ипек остановилась, и Ка успел отвернуться до того, как она обернулась.
– Я кладу брынзу и маслины вам на тарелку, – громко сказала Ипек.
Ка понял, что она сказала «вы», чтобы напомнить, что в столовой они не одни.
– Да, пожалуйста, – таким же тоном ответил он, глядя на других людей.
Встретившись с ней глазами, он понял по ее лицу, что она заметила, что за ней только что слишком пристально наблюдали сзади. Он испугался, решив, что Ипек весьма хорошо осведомлена об отношениях между мужчиной и женщиной, о дипломатических тонкостях этих отношений, которые ему самому никогда не удавались. Вообще-то, он боялся и того, что она – единственная в его жизни возможность счастья.
– Хлеб недавно привез военный грузовик, – улыбаясь, сказала Ипек с тем нежным взглядом, от которого у Ка так щемило сердце. – На улицу выходить запрещено, и Захиде-ханым не смогла прийти, так что я занимаюсь кухней… Я очень испугалась, когда увидела солдат.
Потому что солдаты могли прийти, чтобы забрать Ханде или Кадифе. Или даже ее отца…
– Они увели из больницы дежурных медсестер и заставили их отмывать кровь в Национальном театре, – прошептала Ипек. Она села за стол. – Они ворвались в университетские общежития, училище имамов-хатибов, отделения партий…
Есть погибшие. Задержали сотни людей, но некоторых утром отпустили. То, что она начала разговаривать шепотом, так, как это было принято в периоды политического гнета, напомнило Ка университетские столовые двадцатилетней давности, такие же истории об издевательствах и пытках, которые всегда рассказывали шепотом, и разговоры обо всем этом, полные и гнева, и грусти, и странной гордости. В те времена он, подавленный чувством вины, хотел забыть о том, что живет в Турции, вернуться домой и читать книги. А сейчас он уже заготовил фразу: «Ужасно, просто ужасно!» – чтобы помочь Ипек закончить разговор, и она все вертелась у него на языке, но каждый раз, когда он собирался ее произнести, передумывал, чувствуя, что она прозвучит фальшиво, и виновато ел бутерброд с брынзой.
Пока Ипек шепотом рассказывала о том, что машины, отправленные в курдские деревни, чтобы родители опознали своих сыновей из училища имамов-хатибов, застряли по дороге, что всем дали один день, чтобы сдать государству оружие, что запретили курсы Корана и деятельность политических партий, Ка смотрел на ее руки, в ее глаза, на прекрасную кожу ее длинной шеи, на то, как светло-каштановые волосы падают ей на шею. Мог бы он ее полюбить? Он пытался представить себе, как они однажды будут идти по Кайзерштрассе во Франкфурте и как вернутся домой, сходив вечером в кино. Но его быстро охватывал пессимизм. Сейчас у него никак не выходило из головы, что Ипек нарезала хлеб, лежавший в корзине, толстыми ломтями, как это делали в домах бедняков, и, что еще хуже, из этих толстых кусков сложила пирамиду, как в дешевых закусочных, где можно сытно поесть.
– Пожалуйста, расскажи мне сейчас о другом, – осторожно попросил Ка.
Ипек рассказывала о человеке, которого поймали по доносу, когда он пробирался задними дворами, через два здания от отеля, но сейчас понимающе замолчала.
Ка увидел в ее глазах страх.
– Я вчера был очень счастлив, ты же знаешь, я спустя много лет впервые стал писать стихи, – объяснил Ка. – Но сейчас я не могу слушать эти рассказы.
– Твое вчерашнее стихотворение было очень красивым, – сказала Ипек.
– Ты мне поможешь сегодня, пока меня еще не охватило ощущение того, что я несчастлив?