Семнадцать лет не так уж мало, как может показаться, особенно если шесть из них прошли непосредственно в мужской постели, а остальные, так или иначе, подле нее, и остаток дней он в любом случае проведет так же.
К счастью, кожа его по-прежнему была гладкой, без малейших изъянов, а ежедневные занятия танцем еще долго сохранят фигуру стройной, гибкой и легкой. Нет, его звезда не закатится нынче с первыми лучами утреннего солнца, будут у него еще другие ночи…
Такие как эта. Он забирал их обманом, как пройдоха и шулер чужую монету, выгрызал зубами, добиваясь любой ценой, как не всякий сражается даже за жизнь! Становясь тем, от чего уже самому было тошно, хоть в петлю — прекраснейшим, искуснейшим, не превзойденным ни в чем… Воплощенным желанием и страстью, с ядом за пазухой на любой вкус. Как о нем говорят за глаза — «аленький цветочек», но с зубами болотной гадюки.
Не важно! Эти ночи того стоили! Стоило право быть рядом, зная, что ни чье нахальное присутствие даже движением воздуха не нарушит покров сокровенных минут, не разобьет самую хрупкую драгоценность в его сокровищнице… Никого кроме них двоих здесь и сейчас не было!
И Амани было довольно того. Не требуй большего, чтобы не утратить то, что имеешь — в этом есть своя правда и своя мудрость…
Знающие руки двигались размеренно и неторопливо, легко скользили по изгибам мышц, которые юноша знал так, что глаза были ему не нужны. Он подавал полотенца, промокал малейшие капельки влаги на смуглом жилистом теле господина, — как будто тоже творил танец… Привычный, как любимое кушанье, и — каждый раз неизведанно новый. Старее мира, сильнее небытия, отдаваясь так, как не отдавался даже на ложе…
Он был отражением лунного блика, — беззвучным, почти незримым — расправляя подготовленные одежды, пока господин обдумывал что-то, потирая во вновь вспыхнувшей досаде высокую переносицу. Но под рукой оказалась полная чаша, наполненная именно так и тем, что господин любит, ни на ноготь не меньше, не больше! И постель все так же свежа и идеально расправлена до того, что пожелай кто-то отыскать складку — пусть ищет хоть до скончания веков!
Подставленные руки ловят шелк на лету. А затем опускаются на плечи, и чуткие пальцы задумчиво перебирают мышцы, прогоняя накопившуюся за день усталость… Юноша ощутил, когда дыхание господина изменилось, и отстранился, уступая свое место сну. Уголки губ чуть дрогнули в улыбке: не отослал.
Аман не лег сам — сон господина крепок, но чуток, чтобы он позволил себе потревожить его неосторожным прикосновением или побеспокоить как-нибудь иначе. Юноша осторожно устроился у изголовья, поморщившись от боли в исхлестанной ремнем спине, и посмеялся над собой — ему мало! Он болен и безумен, ему мало этой боли, мало той, что терзала вход не так давно. Если бы эта ночь и эта боль стала вечной — он никогда не посмел бы желать чего-то иного…
Потому что жизнь такова, что за все нужно платить, и особенно — за надежду и надежду на счастье.
Рассвет застал его в той же позе, лишь ресницы едва дрогнули, словно смахивая слезы, которых не было. И снова загнав все мысли и чувства, кроме тех, которые необходимы, в самый-самый дальний угол, захлопнув и надежно заперев за ними дверь, вернув ключ-сердце на прежнее место, юноша отвел взгляд и поднялся. Бесшумно выскользнул из покоев, пнув разоспавшегося раба, чтобы готовили все необходимое — господин встает рано и не любит тратить время на негу и валяние в постели. Возвращаясь, задержался у остывшей воды, чтобы освежить себя, и как явился он на закате звездой восходящей, так с восходом светила отойти бледнеющей искрой звезды уходящей.
Аман встал на пороге, ловя первые мгновения пробуждения господина.
— Ты не позволял мне уйти, — шепнул он с лукаво-смиренной улыбкой, в ответ на приподнятую бровь.
Его потянули на себя, и юноша опустился на ложе, как ветер покачивает на воде сорванный цветок. Губы спустились по коже на шее, груди, плоском подтянутом животе, бедрах — сначала легко и едва ощутимо, даже не касанием, а лишь предчувствием его. А затем поднялись обратно щекоча мягкой кошачьей лапкой… И вот они уже жадно приникают везде, где можно и нельзя, как приникают в мучительный зной к источнику. Ладони вздрагивают, пальцы сжимаются как будто в судороге — так молятся фанатики над своей святыней… А руки мужчины запутались в засыпавшей его черной буре волос.
Фоад поднялся, и юноша послушно скользнул, вытягиваясь под ним и раскрываясь. Амани приподнял бедра, ощутив ладони, поддерживающие его ягодицы, и плавно двинулся навстречу. Он принимал в себя мужскую плоть медленно, глубоко, изгибаясь и вытягиваясь всем телом до кончиков поджатых пальцев, играя теми мускулами, которыми чувствовал твердь внутри себя, как переливается мелодия флейты. Тихие стоны напополам разбавляли прерывистое дыхание, а черные глаза мерцали за бархатным занавесом ресниц, вбирая в себя образ того, кому он принадлежал — сейчас… всегда… навеки…