Мальчишку подняли, уложили как следует, напоили густым вином с успокаивающими травами, чтобы спал, а не уродовал себя снова напрасными слезами. Васим приходил во все больший гнев — негодник глотал поднесенное питье так, как будто ему цикуты с ядом кобр налили! Неблагодарный. Однако памятуя о воле господина, Атии смазали мазью налившийся на щеке синяк, приложили примочки, расправили волосы, чтоб не спутались и только тогда позволили провалиться в глубокий болезненный сон.
А по утру все началось снова. Мальчишку таскали как куклу: снова мыли, обмазывали глинами и маслами, прикладывали к лицу примочки, терли притираниями, мыли волосы, умащивали, промывали цветочными отварами, между делом, чтобы не свалился в обморок от истощения, впихивая что-нибудь съедобное, вкуса чего Атия даже не успевал разобрать. Хотя не наносили ни охры, ни другой краски, даже ногти и ноги не обошли вниманием, — господину должно предлагать лишь лучшее, а если господин пожелал иного, на то они слуги, дабы сотворить лучшее из того, что есть.
Перерыв все же сделали, чтобы наложник смог набраться сил для услад господина. Измученный бесконечными процедурами, Атия уснул там же, где его положили, не протестуя и не сопротивляясь больше. Он хотел бы не просыпаться вовсе.
Толи снадобье оказалось слишком крепким, толи сознание не выдерживало действительности, но мальчик словно плыл в каком-то густом тумане, с трудом понимая, что с ним делают, а потом и вовсе оставил эти попытки. Он покорно позволил подготовить себя к предстоящему, не вырываясь от евнухов. В той же купальне, один вид которой уже пробирал до дрожи, ему позволили оправиться, опять тщательно промыли нутро, вымыли и умастили благовониями.
К возвращению ложе было убрано, как пожелал господин, и простыни, устилавшие его, были алыми, как закат в пустыне. На них и уложил Васим золотоволосого юного невольника обнаженным, чтобы господин увидел его таким, каким повелел.
На последок, старший евнух сделал две вещи: смазал вход мальчика хитрым снадобьем, чтобы занемевшие мышцы расслабило, и они не сопротивлялись вторжению. Второе — потому как дурнота в лазурном взгляде ему не нравилась, а господину наверняка понравилась бы еще меньше, Васим дал Атии выпить настой, в несколько минут возвращающий ясность мысли и остроту чувствам. И только после того, удалился, довольный собой.
Мечтая, чтобы это одиночество продлилось вечно, Атия не смел шевельнуться, в ожидании своего хозяина и палача. Губы дрожали, но слез в глазах не было. Он слишком хорошо понял, что ничто и никто не избавит его от страшной участи. Только в житиях святых к праведникам является ангел спасения и молния поражает нечестивых. И от понимания, что Господь не услышит его, не ответит и не защитит, — иначе отчего же Он медлил до сих пор? — в груди воцарилась леденящая пустота.
«Я верую, верую, Господи, помоги…»
Но бог молчал, а услужливые руки уже распахивали дверь и поднимали занавеси перед господином, явившимся вкусить наслаждение нетронутым до него телом.
Можно ли описать совершенство? Уязвимую нежность самой ранней весны, только начавшей распускаться первым робким ростком. Бледный луч зари, пробившийся сквозь дымку нехотно отступающей ночи, и прозрачную хрупкость лепестка едва раскрывшегося навстречу солнцу бутона под прохладным утренним ветерком…
И разве можно удержаться от искушения сорвать этот дивный цветок, чтобы в краткие отведенные ему мгновения — вся красота мира оказалась в твоей власти. Пусть цвет увянет и поблекнет быстрее, но прежде сполна даст насладиться своей прелестью! Приблизившись к ложу, Фоад долго стоял, просто любуясь представшей перед ним наготой мальчика — одновременно неприступной в своей непорочности и восхитительно откровенной!
Атия не посмел прятаться как вчера, но лежал неровно, и ножки были согнуты в жалкой попытке укрыть от жгущего его взгляда господина самое стыдное: зря! Гибкая шея, округлое плечо, изгиб талии, небольшие полушария ягодиц переходящие в плавные линии бедер и икр до узких ступней с поджатыми пальчиками… Эта поза наоборот лишь выставляла все уголки его тела в трогательном, живом порыве, — соблазнительнее, чем самая искушенная игра. Ибо суть истинного совершенства в его несовершенстве.
Фоад не пожелал бы себе признаться, но зрелище заворожило его. Раненной птичкой трепещут ресницы, которым не позавидовала бы только гурия, неровно колеблются сложенные на груди ладошки, розовые губки приоткрываются и легкий вздох вдруг срывается с них… Он ждал и дождался: мальчик не выдержал тишины, глаза распахнулись, открывая небо взгляда, и больше уже не отрывались от мужчины, который с ленивой неторопливой уверенностью снимал с себя свободные домашние одежды.