«Да, кажется, одноклассница, – решил Паевский. – Наша память прихотлива. Скоро нас срастят с машинами, и первое, что внутри нас появится, – безотказная память. Просто сервер внутри головы. Хотя и сейчас это не проблема – все ходят с телефонами и перестали помнить не только исторические даты, но и дни рождения друзей. Не надо никаких проводов в мозг и гнезда для штекера под затылком, которое пугало любителей фантастики. Но всё же как нехорошо, что я его не помню, может, вот оно – приближение старости. Акела не помнит Маугли, а это значит – волк слабеет».
Про память он много говорил с соседом по даче.
Его сосед был математиком, но печально сообщал, что его математика осталась в каменном веке. Старик (он был тем не менее старше Паевского всего лет на десять) поливал свои розы и рассказывал о том, что положительный результат в тесте Тьюринга казался недостижимым точно так же, как теорема Ферма – недоказуемой, а теперь обе задачи – история. Или почти история – техника становится всё умнее. Настоящая машина должна строить себя не из логики, а из жизни собеседника, отражая его, как зеркало. А подытоживал сосед свои наблюдения чужой мыслью, что зеркала и секс отвратительны, потому что умножают людей…
Паевский не оттого поселился в дачном кооперативе учёных, что сам был учёным. Он стал числиться в одном НИИ, потому что поселился в дачном кооперативе.
Дачи были хорошие, рядом – ленинские места, то есть горки и увалы, среди которых умер вождь мирового пролетариата. Паевский любил это место за то, что там жили вымиравшие академики. Гуманитарии ему были бы скучны, а эти были – технари. Он не брезговал их яблочным самогоном и терпел разговоры о тайнах воды и о том, что в прошлом году йети пытались зарезать какого-то садовода.
Сперва он помог одному соседу по дачам со строительством, потом другому – денежным советом, и вот ему самому дали уголок для офиса в химическом институте, а потом место в штате. Учёную степень он предусмотрительно купил себе ещё лет двадцать назад.
Институт этот был пустынным и гулким зданием на окраине. Сперва его оккупировали пёстрые магазины, потом они схлынули, оставив после себя кто следы от вывесок, а кто – сами вывески.
Паевский сидел там тихо, как крот, за ним много что значилось, и бежать сразу было нельзя. Бегство вызвало бы погоню, и его сожрали бы молодые волки. А так он медленно погружался в пучину безвестности – один его недруг умер от излишеств жизни, другой попал в машину правосудия.
Это так и выглядело – зазевавшийся гном обнаруживает, что фалда его кафтана попала между шестерёнок, его тянет внутрь, и вот уже прихвачена рука или нога. Можно, конечно, поступить как куница – отгрызть себе лапу и броситься наутёк, но жадность всё губит. И вот, глядишь, гном скрылся внутри гигантской непонятной машины, и только слышно, как чавкают шестерни свежим мясом.
Паевский был не таков – он был очень умён и, предвидя опасность, давно стал уменьшаться в размерах. А его лепреконова радость, заключённая внутри горшка, зарытого в чужой земле, только увеличивалась. Жена умерла, а связи с детьми он не поддерживал – они давно жили среди тех, кто носит кипы и раскачивается в молитвах у единственной стены, уцелевшей от их храма.
Страсти Паевский не любил и лишь иногда из гигиенических соображений заводил короткие оплаченные романы.
Он хорошо помнил, как это бывало с ним, а потом наблюдал, как бывало с другими: алкоголь, поздний вечер, и вот тебе уже отчаянно хочется счастья, и если выпить ещё немножко и ощутить тепло чужого тела, чужую ласку, то ты готов совершить очень странные поступки. Его однокурсник женился из-за того, что ему было страшно спать одному. Страх у приятеля возник после девяностых, а отчего возник – Паевский не интересовался.
Ему нравилась подхваченная у кого-то из дачных собеседников мысль о том, что вот писатель Бунин ненавидел задушевные русские разговоры под водочку и селёдочку и нам тоже не следует забываться. Или это не Бунин? Какой-нибудь Набоков? Не важно. Вот ироничные беседы о техническом прогрессе – другое дело.
Но что это за история про молодого человека – вот вопрос.
Паевский был очень осторожен, но тут не видел опасности, – может, он кого-то и взял бы к себе, нельзя ведь вовсе никого не брать – как иначе имитировать жизнь лаборатории?
Со своими дачными соседями он обсуждал отвлечённые вопросы – за это он их и любил, этих стариков, жизнь которых сводилась к яблоням и розам.
Они стояли над саженцами и говорили об искусственном интеллекте в Средние века.
Ведь дело тогда было не в машине, а в том, куда Бог помещает особый дар.
Может ли Бог поместить душу в камень? В дерево? Отчего он выбрал человека как вместилище разума? Разум тростника тоже дан тростнику извне, а стало быть – это искусственный интеллект. Значит, и любой предмет может оказаться его носителем – согласно Божественной воле.
Сам человек может изменять свойства предметов, но где предел этих изменений – может ли он вложить разум в тростник или камень?
Имена Декарта и Абеляра шелестели над грядками, как ветер.