От ослепившего бешенства, подогретого путами схватывающего по всем конечностям умопомрачения, маленький Валет бросился на черный монолит, пиная тот ногами, разбивая о ледивый камень кулаки, колени и лоб, захлебываясь струящимися по щекам алыми слезами. Слезы попадали в рот вместе с выбитой кровью, жгли язык разогретой солью, ползли по белой коже гротескно-багрыми уродливыми росчерками. Камень, шипя и гудя, пиявкой присасывался к ранам, хлебал кровь, парализовал мышцы, остужал биение измотанного сердца.
Он ликовал, ликовал, ликовал!
Глупая жертва, наивная ночная бабочка, сама прилетела к нему, сама отдавалась, потеряв терпение и рассудок, сама предлагала отведать сладкого жизненного нектара! Костяной за́мок стонал, смеялся, пил щедро даруемую амброзию…
Но, к скребущемуся разочарованию, допить до конца не успел.
Мальчишка, пошатываясь выбравшимся из могилы мертвецом, остудив пыл, вновь отпрянул. Отступил на пригоршню заплетающихся шагов, покачнулся и, с растерянностью взглянув на красное месиво собственных кистей, рухнул, как подкошенный, на колени.
Черный за́мок, насторожившись, замолчал.
Что-то странное творилось с ним, что-то странное происходило, чего-то странного ждал и детеныш с карминными растеками на щеках. Ждал, явно ждал, пристально вглядываясь в черные стены, будто надеясь, что лишенный души одержимый камень сжалится, поможет, откроет тайные знания. Хотя нет…
Нет, дело крылось вовсе не в знаниях.
Старому Дьяволу, из чьих воскрешенных костей древняя ведьма возвела свою обитель, было глубоко наплевать на ненасытную ветхую каргу. Более того, он не желал с ней делиться. Ведьма тоже питалась чужой жизнью, только делала это долго, выверенно, ядовито, каплю за каплей затуманивая рассудок, играя в грязную бесчестную игру. Дьявол же, спящий в замуровавших стенах, игр этих не любил — он, изгнанный когда-то из ада, много-много тысячелетий тому назад славился жестокой честностью. Если убивать — то убивать прямо, сразу, быстро. Если говорить — то истинное, а не желать говорить правды — тогда молчать, обернувшись безгласой глыбой.
Дьявол не хотел отдавать мальчишку старухе, когда сам изнывал от голода и жажды. Не хотел видеть, как она станет медленно откачивать из него жизнь, растягивая смерть на дюжину дробленых вечностей.
Не хотел, но стены его трещали, болели, ныли…
Что-то жгучее проникало вовнутрь, что-то жгучее бежало по жилам, к самому сердцу, где обосновалась поганая мегера, нарушившая его заслуженный посмертный сон. Что-то мешало, кололось, тревожило, бурлило…
Пока Дьявол, наконец, не понял, что именно сотворил хитрый мальчишка-бабочка.
«Забери меня, забери меня, забери меня!» — кричали и стенали начертанные кровью слова, пробираясь сквозь толстые глухие стены. Слова, что юный мотылек успел написать на черном камне собственной кровью, рискуя расплатиться за подобную храбрость развеянной пеплом душой.
Ослепленный гладом Дьявол пил добровольно предложенное, пил всё подряд, позабыв, что в сердце и желудке его живет сухокожая старуха, позабыв, как быстро зов чужой крови до нее доползет!
Лукавый бравый мотылек, достойный адожной похвалы…
И Дьявол, навлекая на себя беду намеренным неповиновением, рассмеялся. Затрещали зашевелившиеся громоздкие стены, заскрипели скованные бездвижием ониксовые жилы, засыпался наземь серый коцитовый прах.
— Иди к ней, дитя, раз ты так этого жаждешь… — взорвались хмурым соборным басом гремящие костницами своды. — Иди на свою погибель!
Бабочка, испуганная, но ослабшая, попыталась — волей или же нет — отползти. Только было уже поздно, поздно… За смелость полагалась выпрошенная награда, даже если и награда эта — последнее, что увидит наивный человечий детеныш в настигшем слишком рано посмертии.
Дьявол, продолжая сотрясаться смехом, ударил погребенными под толщами почвы костями еще раз, и еще…
Пока земля, обернувшись черной заглатывающей воронкой, не провалилась в такую же черную бездну, утягивая на гробовое дно не успевшего даже пискнуть мотылька.
🐾
Тай, простонав, с трудом отворил глаза.
Юноша не ощущал ни рук, ни ног; голова, угодив в невидимый омут, мучилась карусельным кружением, перемешанным с нахлестывающей тошнотой. Чуть позже его начало рвать чем-то черным, холодным, столь сильно похожим на прокисший жидкий компост, что от одного запаха рот снова наполняла омерзительная гнилостная жижа, конвульсивно выливающаяся наружу.
Однако чем больше ее уходило, тем хуже чувствовал себя Тай.
Он лежал здесь, на холодной стылой земле, день ото дня, связанный бесплотными, но крепкими путами, более прочными, чем выкованная из железа драконова цепь. Его личный свет постепенно мерк, запахи, спертые и гадостные, растворялись, чувств оставалось всё меньше и меньше.
Тай, обманутый глупый соловей, не ведал, что не мир менялся вокруг него, а собственные его глаза слепли, нюх притуплялся, тело, терзаемое болью, истончалось.