Нам было мало широких пустых ночных харьковских площадей и улиц, но недолго доехать трамваем до парка, до лесопарка, только подальше от входа, от казенной бодрой музыки. Где-нибудь перемахнуть через забор и вдруг выйти на лесную поляну: «Марта, Марта, надо ль плакать, если Дидель ходит в поле, если Дидель смотрит в небо … свищет птицам и смеется невзначай…» «Здесь тьма и лень, здесь полон день весной и тишиной…». Нам принадлежал еще и зоопарк в самом центре города, куда мы смывались с лекций. «…Лошадь, не надо, послушайте, лошадь… Знаете, все мы немного лошади…». Иосиф Гольденберг, третьекурсник, по прозвищу Граф, подходя к тесной клетке, картавил: «Как зве'ей соде'жат, сволочи…»
В стихах была и несостоявшаяся Испания, и неведомая Эллада.: «Плещет на бреге морском волна голубым перламутром. Древнее море Гомера в сказочный пурпур одето…», «Вышла из моря младая с устами пурпурными Эос…».
Ах, эти стихи! «По рыбам, по звездам проносит шаланду…», «…Или, бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так, что сыплется золото с кружев…», «Мы разучились нищим подавать, дышать над морем высотой соленой…», «А в походной сумке спички да табак, Тихонов, Сельвинский, Пастернак!», «Закат поднимался и падал опять, и лошадь устала степями скакать…», «Гренадская волость в Испании есть…»
В стихах была свобода, вольное дыхание, восстановленный единый мир — пространства и времени.
Если бы мой друг Толя Якобсон прочитал это, я знаю, он заорал бы: «Ну, старуха, охренела ты, что ли?! У Багрицкого, у Тихонова — свобода, вольное дыхание?! Особенно в этих строчках: — „Он расскажет своей невесте о веселой, живой игре, как громил он дома предместий с бронепоездных батарей“; или в этих: „А век поджидает, как часовой, иди, и не бойся с ним рядом стать… И если он скажет „Солги!“ — солги, и если он скажет „Убей!“ — убей.“»
И все-таки, и все-таки… Даже теперь, лет через двадцать после того, как я прочитала статью А. Якобсона «О романтической поэзии»[6]
, статью в которой автор акцентирует внимание именно на этих, приведенных выше цитатах — даже и теперь я снова повторю: «в стихах была свобода, вольное дыхание». Более того, я думаю, что Тоша, выслушав мой панегирик, согласился бы со мной и даже объяснил бы, в чем моя правота. Но Тоши, увы, уже нет, значит, придется мне самой в меру собственного понимания справляться с этой задачей:Конечно, вольное дыхание мы — во всяком случае я — чувствовали не в этих словах (в которые мы не очень-то вслушивались и, тем более, не вдумывались), а в особом строе стихов этих поэтов, в их ритмах, в своеобразном мире каждого из них. Пожалуй, более внятно я не умею объяснить свою мысль.
Здесь придется сделать небольшое отступление от воспоминаний о лавочке, включить в них отрывки, относящиеся к совсем другим временам. Помню, как, едва познакомившись с Раисой Борисовной Лерт, я как-то просидела у нее всю ночь — мы обе совсем отвлеклись от «дела», которое нас свело, а наперебой читали стихи этих самых поэтов.
А теперь надо сказать, в чем же прав Тоша, нелестно говоря об этой поэзии. Вместе с энергичными ритмами, с киплингианством в души пролезала и поселялась там — поскольку это место, наверное, было пусто — романтическая, р-р-революционная идеология, в которую метил Тоша. Происходила незаметная подмена ценностей.
Мой старший сын, Саня, хоть и принадлежит к другому поколению, но от меня и от отца перенял, наверное, наше отношение к той литературе, которая больше или меньше сформировала нас. Мы, конечно, подсовывали ему книжки, которые оказали на нас наибольшее влияние в нашем детстве. Помню, когда он попал в больницу с подозрением на аппендицит я передала ему роман Войнич, «Овод», слава Богу, не «Как закалялась сталь» и не «Молодую гвардию». Артур, герой Войнич, был кумиром моего поколения. Мне тогда не случилось поговорить об этой книге с Саней. Но, кажется, он воспринял «Овода» так же, как воспринимала его я. А через двадцать лет, когда Паше, младшему моему сыну, тоже было лет девять, я проделала с ним тот же номер. Но с ним этот номер дал прямо противоположный задуманному эффект.
Вот как-то едем мы — Саня, Паша и я — в электричке из Александрова в Москву — и старший брат ведет с младшим поучительный разговор: мол, что читаешь? — «да вот, только что прочитал „Овод“». — «Ну, и что ты думаешь о книге, о герое?» — «Да мне Артур очень не нравится.» — «Как?! Почему? Ведь он вон какой героический, мужественный юноша!» — «Он мне не нравится: он ужасно жестокий. Мучил Джемму, не пожалел и отца». Саня пытался объяснить жестокость Артура обстоятельствами места, времени, его жизни, а Паша, игнорируя аргументы, только повторял: «жестокий, жестокий»… Вот так сталкиваются мировосприятия поколений, непосредственно следующих друг за другом.
Да ведь и романтическому Багрицкому, тому самому, который писал: «Арбуз с нарисованным сердцем берет любимая мною рыбачка. И некому здесь надоумить ее, что в руки взяла она сердце мое»; — ему же принадлежит и хрестоматийная «Смерть пионерки»: