– Вам не приходило в голову, почему жулик зарабатывает намного больше, чем врач, а работяга, вкалывающий по двенадцать часов, всегда останется беднее рефлексирующего, напичканного клише писаки? А еще есть скучающие богачи, от безделья развращающие себя и окружающих, и их усталые, озлобленные от близких чужих денег водители, в короткие передышки нажирающиеся в хлам паленой водкой и берущие в руки биту. И не надо мне говорить, как любит это делать вся ваша либеральная псевдоинтеллигенция, что такое происходит в
– Это вопрос не ко мне, а к мирозданию.
– Мироздание мне и ответило, что я свое отработал. Я – дятел. А вы – дура, напрасно гоняющаяся за своими молодыми годами, когда вы действительно приносили обществу хоть какую-то пользу, а чтобы было не так горько копаться в мерзкой грязи, придумали себе любовь.
– Любовь нельзя придумать. Она рождается и живет так высоко, что наши людские правила в этих высших настройках бессильны.
– Бросьте. Все это химера. Напрасная попытка стать частью какого-то якобы целого, прикоснуться к несуществующему божеству, мифическим проводником которого, его энергией, становится выбранный не умом, а тем, что ниже живота, объект. Я – дятел и буду стучать по вашей все еще красивой, седой и глупой голове.
Настраивая инструменты, музыканты выдавали корябающие слух звуки.
– Это уж точно. Вы дятел. И я вас ненавижу! – зло вырвалось из нее. – Кем вы себя возомнили? Что вы, эгоистичный, не верующий ни во что неудачник, непонятно как ставший перед выходом на пенсию генералом, можете знать о любви? Хоть бы и той, что живет в прошлом. Ваша дочь вас ненавидит, жена с трудом вас терпела. Вы же удачно прицепились к ее внезапному сиротству и, напялив корону спасителя, манипулировали ее травмой, убеждая, что даете ей защиту и семью.
– Любая семья построена на манипуляциях. Но семья нужна: одиночки слабее и уязвимее. А ваша единственная дочь с трудом стала матерью лишь в сорок именно потому, что вы, боясь остаться одной, отжирали у нее право на ошибки. Так что предлагаю не углубляться в семейную психологию. В каждом дому, как говорится, по кому.
Декадансная девушка под сопровождение скрипки и виолончели с легкой хрипотцой запела на французском:
– Paroles, paroles, paroles…
Encore des paroles que tu sèmes au vent…
– Довольно словоблудия! – Поляков огляделся по сторонам и, убедившись, что никто на них не смотрит, залез в нагрудный карман рубашки.
Проходивший мимо официант небрежно поставил на стол бронзовый подсвечник и, даже не взглянув на них, поспешил куда-то дальше.
Она глядела на конусообразную тень огня, пляшущего на зеленом бархате скатерти, и ей хотелось плакать от бессилия.
Поляков, оглянувшись по сторонам, развернул на столе сложенный вчетверо тетрадный листок:
– Разгадка здесь. Но даже я не уверен в правильном ответе. Вы же ищете истину, а в разгадке ее нет. Ее нет нигде. Истины, как и любви, не существует.
Щуря в полумраке глаза, Варвара Сергеевна попыталась прочесть печатные, аккуратно написанные поверх разлинованных клеток буквы.
«Иванов Владимир Иванович», – разглядела она.
Сверху, над фамилией, был нарисован православный крест, грубо, крест-накрест перечеркнутый двумя жирными линиями.
– Он убийца? – внезапно охрипшим, чужим голосом прорвалась она сквозь зазывное пение девицы.
Поляков неопределенно пожал плечами и вдруг, закрыв ладонями лицо, беззвучно и горько, сотрясаясь всем телом, заплакал.
Ее пронзило сострадание. Она протянула к Полякову руку и тронула его за плечо.
От ее прикосновения он разрыдался еще горше, затем убрал с лица ладони: оказалось, он истерично, почти до икоты, смеялся.
Его лицо стремительно менялось: надо ртом обозначились две резко очерченные носогубные складки, глаза потеряли цвет и стали почти прозрачными, кожа, покрывшись морщинами, сделалась похожей на древний пергамент.
Теперь на нее с невыносимой болью глядел седой старик с почерневшим, местами кровоточившим, будто прижженным углями лицом.
– Как ты могла, как ты могла… не понять, не простить… ты же меня… расстреляла, – пронзительно шептал голос.
Трио испарилось, в заведении надрывно завопила какая-то дикая попса из девяностых. Блестящие девки, гремя стульями, бросились на танцпол, а их редкие мужчины, все как один, опрокинули по рюмке.
Пока она отвлеклась на происходившее вокруг, руки старика успели неестественно увеличиться в длине и оказаться на ее шее. Скрюченные пальцы не то душили, не то грубо, по-звериному, гладили.
– Марта! – откидывая от себя страшные руки, истошно закричала Самоварова. – Марта, забери его к себе!
На ее глазах рассыпавшись в прах, старик превратился в огромную тень и, смешавшись с тенью свечи на закрутившемся волчком столе, исчез вместе с ним в образовавшейся под ними пропасти.
Очнувшись, Варвара Сергеевна обнаружила, что подушка упала на пол. Левая рука онемела и ощущалась картонной, шея невыносимо ныла.