«Но смотри мне, чтоб без фокусов. Свадьбу не испорти. Без истерик, понял? Звонить, жаловаться не советую. У меня весь город схвачен. Все знают, что я сегодня дочку замуж отдаю. Замуж… Был бы там мужик. Слизняк какой-то. Нет, ну что она в нём нашла? А, пацаны?»
Пацаны сочувственно захмыкали.
Издалека перед нами рос, стремительно закрывая горизонт, синий куб минской IКЕА. Сколько же было визга, когда объявили, что его открывают. В скольких счастливых молодых глазах отразились сосна и белизна будущего благополучия, каким солнцем залило парковку для скромных экономических мечтаний, ведь именно ею вдруг оказался Минск в минуту радостной вести. Теперь и мы тоже, теперь и мы: Икея мая дарагая, я сэрцам табе прысягаю ў шчырай сыноўняй любвi! Поехали как-то и мы с мамой, купили кое-что в мою квартирку вместо осовелой советской меблишки: дивансоны, торшерсоны, стулсоны, столиксоны. И даже ковёрсон. И всё за какие-то пять сотен. Богиня Икея, покровительница Беларуси, рассыпала над страной лучи своей халвы. А потом им стало скучно. Опустела Икея. Грохнулся Икар. И теперь стоял синий куб на Могилёвском шоссе, высился, невесёлый, напоминал о своём первом пришествии, ждал новых хозяев… И всё же она была, была, эта минута национальной гордости. И у нас была своя Икея. И мы людьми звались. Земли, воли, Икеи, соли…
Машина наконец повернула к одной из тех роскошных усадеб, которые растут, как радиоактивные грибы, по всей Минщине — держатся стаями, коттеджными бандами, каменные имения с названиями претенциозными, полными искусственного сахара, вроде «Пан Забава», «Охотничье имение «Троекуров», «Усадьба «Медвежья», «Графский пруд»…
Potsony вышли, потеряв ко мне всякий интерес. Барский банкет давно уже гудел, настал тот момент, когда все, казалось, забыли, зачем собрались, и наш приезд их напугал. По кустам замерли гости, с тарелками и бокалами, расстёгнутые, пьяные, стеклянные глаза, кровью налитые лица, голые спины и истерический хохот. Завидев отца невесты, музыканты грянули нечто псевдонародное, вяло, гулко, одно буханье да стоны струн.
«Гуляете, мерзавцы?»
«Гуляем, Василь-Василич!»
«Не нажрётесь никак!»
«Никак не нажрёмся, Василь-Василич!»
«Вот же я вас из калаша».
«Так точно, Василь-Василич, дайте только дожевать».
К отцу невесты слуги бросились со стопочкой, да с графинчиком, да с лимончиком, а он им как плетью по лицам: «Танька где?»
Опустили слуги глаза, а какой-то жердяй-мажордом услужливо и сокрушённо в глубину двора показывает. Отец невесты туда бросился, мы за ним. Там, посреди белых искусственных акаций и лопнувших шариков, темнел зеленоватый пруд, а в нём невеста стояла, посередине, по пояс в воде, платье лежало вокруг неё на затянутой ряской поверхности, словно тарелка бумажная, а невеста стояла в центре этого бело-жёлтого круга, как пирожное. Она повернулась к нам голой спиной — высокая причёска то и дело вздрагивала, как будто невесту снизу под водой кто-то кусал за ноги.
«Танька! Танька!» — бросился к ней отец. Стал на берегу, руки к ней протянул.
Тут же на песочке прыгал жених, повторял, откашливаясь:
«Таня! Танечка! Вернись! Папа приехал!»
«Танька! — отец невесты бросился разуваться. — Ну что ты придумала, дочка? Обидел кто? Скажи кто, я его на кол посажу! Только имя назови!»
«Танечка!» — кашлял жених, разглядывая свои туфли.
«Ты чего стоишь, вошь ты дешёвая? — крикнул на него отец невесты. — Ты на руках её вынести давно должен был, сокровище своё! Я тебе что, куклу доверил? А, блядь? Послал бог зятька!»
«Так это, Василь-Василич, папа, — захлопал глазами жених. — Я плавать не умею. Да и не подпускает она никого. Даже вот Вичку не подпускает!»
«Вичку! — Отец невесты стянул носки и сунул их жениху под нос. — Я вас всех здесь сейчас закопаю живьём, если с доченькой моей что случится… Таня!»
«Дайте мне камень, папа, — услышали мы её голос. Голос Офелии Минской. — Камень, прошу».
«Что же ты такое несёшь, дочка? — горько проговорил папа. — Утопиться хочешь? Ты же его любишь, слизняка этого! Сама говорила!»
И тут его бешеный взгляд упал на меня.
«Таня, дочка! — завопил он радостно. — Я же тебе подарок привёз! Догадайся кого? Клоуна! Живого!»
И тогда она обернулась. Колыхнулась вода, торжественно потянула за собой платье, голая спина исчезла, причёска закивала шиньонами.
Я увидел спокойное лицо обычной минской девушки — на таких почему-то сразу бросаются, как на мёд, заграничные трутни, только такую блондиночку увидят — и с ума сходят, горемыки. Лицо было серое, усталое, вовсе не капризное, прикрытое плёнкой абсолютного, уже не управляемого безумия.
«Клоун?»
«Да! — закричал папа, сияя улыбкой. — Сюрприз!»
«Да! — оживились гости и захлопали в ладоши. — Ну Василь-Василич, ну молодец!»
«Клоун… Сколько ему заплатили, хотелось бы знать, — холодно проговорила тётка в бордовом платье. — Шикуете, Василий Васильевич».
Таня-Офелия нахмурилась, но тут же складки на её тронутом чистой больной печалью лбу разгладились.
«Пускай подойдёт, — сказала она растерянно. — Ко мне, сюда».