Известно, что так же думал Гоголь. И Герцен. И молодой Тургенев.
Интересно выслушать мнение недруга. Человека, который ругмя ругал Даля: и моряк-де из него не вышел, и врач он никудышный, и чиновник недобросовестный, и писатель плохой. Но одно достоинство недруг за Далем признавал — знает Россию вдоль и поперек. Как тут не поверить!
Не поверили.
Через пятнадцать лет после Белинского другой великий критик судит о Дале совсем по-иному. Чернышевский пишет недобро и резко: из рассказов Даля ничего не узнаешь о русском народе, а от собственного его знания нет никому ровно никакой пользы.
Кто же прав? Может быть, оба все-таки?
Белинский хвалил Даля потому, что Даль писал о простом народе, о котором прежде не писали, и писал правду, которую прежде не знали. Творчество Даля нужно было тогда новой русской литературе.
За пятнадцать лет эта литература крепко стала на ноги, возмужала. На передовую в ней вышли Некрасов, Тургенев, Салтыков-Щедрин. Они совсем по-другому изучали народ, писали о нем по-другому. Они, может, подробно не знали, чем владимирский мужик отличается от тверского, зато точно знали, как грабят и бьют мужика и во Владимире, и в Твери. Они, может, не всегда замечали цвет и покрой сарафана, зато замечали рабыню, которая кормит грудью барского щенка. Они, может, пропускали между ушей иное ловкое словцо, зато всегда слышали свист розги на конюшне.
А в шестидесятые годы пришло в литературу новое поколение писателей. Его успел заметить и высоко оценить Чернышевский. Произведения писателей-шестидесятников внешне похожи на Далевы. Они тоже предпочитали писать очерки, часто без сюжета — просто картинки с натуры. Но «картинки», нарисованные ими, сильно отличались от тех, которые обычно рисовал Даль. Для шестидесятников деревня, тульская ли, орловская или ярославская, не только изба, обычаи, одежда, выговор. Для них деревня — это хитрый кулак-богатей, толстосум-лавочник и голодный, раздетый мужик, который бьется день и ночь до седьмого пота на клочке землицы, а заработанный медный грош отдает за долги кулаку и лавочнику. И рабочий человек, плотник ли, столяр или пекарь, для писателей-шестидесятников не просто ловкий умелец-мастеровой, а тот же разоренный мужик, которого судьба заставила перебраться из покосившейся деревенской избы в холодный и грязный городской барак, встать к грохочущей фабричной машине, возить тяжелые тачки на строительстве железной дороги. Уклад жизни, обряд, поверье вызывали у них не столько желание любоваться, сколько желание разобраться, отчего людям на Руси жить плохо.
Писатели, которые пришли в русскую литературу после Даля, говорили о том, о чем молчал Даль. Говорили страстно. Глаза их загорались гневом. И крик невольный вырывался из груди. Они Россию не только знали, но и звали — в будущее искали пути. И Чернышевскому, и читателям его такая правда нужнее была, чем Далева. Чернышевский к топору звал Русь.
К повестям Даля пропадал интерес. Их стали забывать. Они свое дело сделали.
Всякому овощу свое время.
О «ВРЕДЕ» ПРОЗЫ. «ШАТКИЕ» ВРЕМЕНА
В печке бьется, гудит пламя.
Даль сидит, согнувшись, в кресле у открытой дверцы — смотрит на огонь. Жжет бумаги.
Берет пачку бумажных листов, густо исписанных мелким деловым почерком, сует в печь. Пламя никнет на мгновение — в комнате становится темно, — но тут же снова вспыхивает ярко и весело, обдает жаром лицо, колени. Даль протягивает руку за новой пачкой.
Человек, который с казачьей сотней первым врывался в отбитые у противника города, не спит ночь, вспоминая каждое сказанное за день слово. Жжет бумаги.
Министр вызвал нынче, сухо спросил:
— Что за собрания у вас по четвергам и какие вы пишете записки?
Даль бегло просматривает заголовки: быт уральских казаков, описание башкирских селений, добыча полезных ископаемых на Урале, политика генерала Перовского в Средней Азии. Помедлив, сует листы в печь. Комната на миг погружается во мрак, потом пламя с жадностью набрасывается на добычу. Поднеся бумаги к самой дверце, Даль пробегает записи, сделанные в Петербурге. Характеристики государственных деятелей, интриги в правительственных учреждениях, дела об убийстве помещиков крестьянами…
Даль думает: какой великолепный материал для будущего историка!
Пламя, гулко ухнув, заполняет печь. Подбирает все начисто по краям и быстро стекает к середине. Яркой желтой тряпкой раз-другой всплескивает напоследок и гаснет.
После сожжения бумаг на сердце не успокоение — пустота.
Год 1848-й начался революциями. Во Франции, в Италии, в Германии, в Австрии. За одну февральскую ночь на парижских улицах выросло полторы тысячи баррикад. Король отрекся от престола, бежал.
Передавали, будто Николай I заявил решительно: «Пока я жив, революция меня не одолеет».
Чтобы не одолела революция, надо было закрыть шлагбаумы на пути губительных идей. Цензуры, и прежде лютой, показалось мало. Учредили секретный комитет для строжайшего надзора за печатью и для обуздания русской литературы. Всякий донос принимали на веру, не требуя доказательств.