— Безголосые, ну-ка петь! — вовлекала Верунька в компанию и Ромчика с его друзьями, которые, и вправду не умея петь, только скалили зубы, прячась друг за друга. — Эх, вы, бестолочь безголосая! На пластинки перешли? Пойте, иначе у вас и связки голосовые усохнут!
За полночь уже перевалило, а песни в Ягоровом дворе не утихали. Не заботилась о дне грядущем Зачеплянка сегонощная, не спешила ко сну, вся была в буйном хмелю веселья, в тех белых гусоньках, что «гиля-гиля та й на став», в «козаченьках», что «засвистали похiд з полуночi…».
А под самый конец Шпачиха впряглась в тачку, — надо ж было почтить хозяина, купнуть его в саг
Даже в темень, в безлунную ночь Днепр у заводов не гаснет. Не гаснут ни сага, ни Радута — большое камышовое озеро среди кучегур. Бурое небо придает им свою окраску, огненный палевый отблеск. Будто всю ночь утренняя заря красит эти тихие воды. Ночь окутывает кучегуры, сплошная темь стоит над степью, а багряные зеркала озер приднепровских светят и светят ввысь пилотам, птицам, запоздалым рыбакам, четко отражают на своей розоватой поверхности тени камышей. А если запоздалая парочка станет на берегу, то и ее силуэт на зеркальной рдеющей глади отразится…
На краю Радуты, освещенной огнями заводов, белеет на пригорке дот. Один из бастионов далекого уже, сорок первого года. Сколько Баглай себя помнит, помнится ему и этот разрушенный дот у Радуты. Не раз залезал с мальчишками внутрь, подсаживали друг друга к бойницам, взбирались на самый верх исковерканного дота, который не отпугивал их, послевоенных, глыбами зубастого железобетона, развороченного могучей силой взрыва. Кто и когда взорвал этот дот — неизвестно. А этим летом кто-то помазал известью искореженный железобетон, побелил. И теперь, когда над заводами выплескивается зарево, он тоже неестественно выделяется белым, будто снегом присыпанный. Вокруг дота — ограда из металлических труб, барьер от коз. Ограда — это, конечно, хорошо, а вот побелка… «Верно, выдвиженца идея. Это в его стиле», — с улыбкой подумал, студент. А может, пионеры в детской своей наивности принарядили, обмазали известью историческую достопримечательность. Мазальщикам и невдомек было, что вместе с той сероватой с темно-бурым отливом окраской руин, затемненных ненастьями, прокаленных зноем, исчез из принаряженного объекта и тот дух грозности, что здесь жил, дух подвига, совершенного неизвестными людьми.
Обошли с Елькой вокруг, осмотрели руины.
— Мачеха Эпоха чаще всего такого рода памятки нам оставляла, — сказал с грустноватой иронией Баглай.
«А мы с тобой разве не памятки? — подумалось Ельке. — Оба ведь живые памятки войны! Твой отец хоть имя тебе оставил, а мне — дочке одинокой матери — что? Словно от святого духа родилась… Может, и название села забыл?»
Как серошинельная тень фронтов, прошел он осенними степями, переночевал и больше никогда не откликнулся. А может, в последний миг, в миг расставания с жизнью, все же вспомнилась ему мимолетная одноночная любовь в украинском степном селе? Не тут ли, не в этих ли кучегурах он и голову сложил? Пал смертью храбрых, не ведая того, что умирает он отцом, что вырастет его дочка на трудных вдовьих харчах, да не огрызком каким-нибудь вырастет, а красавицей, черт побери! Иначе не зацепился бы такой парень, как этот, словно из мечты явившийся студент, который бессонными ночами все бродил по своей Зачеплянке…
Пришел сегодня, поднял Ельку из-за стола, вывел, на улицу: вот так! Почему был уверен, что она встанет, без колебаний бросит своего «жениха» и пойдет за ним? Может, ветреной ему показалась? Может, есть такая метка на ней?
Когда очутились уже за калиткой, крепко взял ее за руку, словно боялся, как бы не убежала. Не выпуская руки, без всяких объяснений спросил с теплотой в голосе:
— Куда пойдем?
Впервые за вечер она улыбнулась:
— Хоть на край света.
И повела их июльская ночь на край света зачеплянского, что разрушенным дотом кончался. Ходят-бродят счастливые. Светят им озера, и небо заводское багряно над ними цветет. Посидят на доте. Походят за кучегурами по лужкам приднепровским, где и до них ходили когда-то, и после будут ходить тоже. Как легко, как привольно было с ним Ельке! Когда говорилось — говорили, когда хотелось помолчать — умолкали, не ощущая при этом неловкости, и в молчании им тоже было хорошо.