Лоренцо молча смотрел, как этот человек дёргается на верёвке, содрогаясь в смертных конвульсиях под вопли и хохот толпы. Но когда рядом с ним повесили архиепископа — Лоренцо не сдержался и тоже закричал от восторга.
Падая, архиепископ в гневе и унижении ударил Франческо по шее — и они закачались вместе. По улицам волокли виновных и безвинных. Площадь была усыпана выколотыми глазами и отрезанными ушами, украшена насаженными на пики головами. А против дверей Синьории уже возводилась настоящая виселица.
Девизом этого дня было неистовство. Судя по всему, оно же станет девизом последующих дней.
Когда архиепископ замер в петле и побагровел, на подоконник выволокли Николини. Он стоял недвижно, покуда с него сдирали одежду, и смотрел прямо вперёд, даже когда после сильного тычка повис рядом с архиепископом.
Леонардо, смотревший на эту сцену, оцепенел от ужаса. Если Николини поймали вместе с архиепископом, то, возможно, и Джиневра в опасности... Ему стало страшно и одновременно по-звериному жутко и весело. Он должен идти, должен найти Джиневру и уберечь её от опасности.
— Разве он не был твоим другом? — спросил вдруг Лоренцо, подразумевая Николини.
Леонардо с удивлением взглянул на него. Лоренцо не мог не знать, что Николини — его смертельный враг. Впрочем, Лоренцо был сейчас вне себя. В уголках его рта вскипала пена.
— Нет, Великолепный, я ненавидел его.
— А-а, — сказал Лоренцо и сразу отвернулся от Леонардо, отвлечённый настойчивыми славословиями толпы.
«Смерть предателям!» — перекатывалось по городу. Клич был слышен от Палаццо Медичи до Понте Веккио. Леонардо спешил к palazzo Николини. Он держался переулков и боковых улочек, где не было толпы. В воздухе висела вонь от мочи, крови и гари. Целые кварталы были охвачены огнём. На улицах плакали дети. Из окна второго этажа, прижимая к себе ребёнка, выпрыгнула женщина; платье её горело.
— Ты подонок Пацци? — крикнул крепкий оборванец-араб, явно вожак столпившейся вокруг него шайки. Он замахнулся мечом на Леонардо, но тот успел нырнуть в проулок. Нужно было спешить. Спасти Джиневру.
Снова трупы. В переулке кричала женщина. Леонардо мельком заметил оголённую грудь. Будут ещё и насилия и убийства — день только-только подошёл к середине. Что-то принесёт ночь? На улицах царило безумие, даже там, где людей почти не было. В этом было что-то опьяняющее. Но Леонардо сейчас владел только страх за Джиневру.
Большая дубовая дверь palazzo Николини была разбита.
Левой рукой Леонардо выхватил из ножен меч, в правой сжал кинжал — и так он проскользнул в окружённый колоннами дворик. По каменным плитам бегал павлин. У парадных дверей, полуотворенных, стоял слуга. На первый взгляд казалось, что он просто прислонился к двери — на деле его прикололи к ней копьём.
Бесшумно и быстро Леонардо крался по дому, по большим комнатам и залам, украшенным картинами и музыкальными инструментами, игорными столиками, мебелью — он искал Джиневру. В кабинете он наткнулся на забитого до смерти слугу. В гостиной двое насиловали служанку и её сына.
Сверху донёсся взрыв хохота.
С бьющимся сердцем Леонардо бросился к спальням.
И там нашёл Джиневру — на постели, нагую, распухшее лицо в синяках и царапинах, рука сломана. Один человек насиловал её, другой, голый, сидел на кровати — Леонардо узнал в нём ученика златокузнеца Паскуино.
Кровавая дымка застлала глаза Леонардо. Ученик Паскуино успел лишь вскинуть на него удивлённый взгляд — кинжал Леонардо вонзился в его шею. Потом, отшвырнув и кинжал и меч, Леонардо сбросил с Джиневры второго насильника. Он узнал и его — то был брат Джакопо Салтарелли, который обвинил Леонардо в содомии и которому заплатил за это Николини. Но жуткая ирония этого совпадения ускользнула от Леонардо. С силой, воспламенённой праведным гневом, он так ударил о стену груболицего дюжего парня, что у того раскололся череп. Он сполз по стене, оставляя широкую полосу крови. А Леонардо повернулся к Джиневре. И увидел, что горло её перерезано, груди изранены и залиты кровью, и кровь запеклась между ног.
Леонардо не мог говорить, не мог молиться ни Иисусу, ни Марии, никому из сонма святых о вмешательстве, об исправлении свершившегося, о переделке реальности. Он взял её на руки и так держал. От неё пахло испражнениями и спермой. Кровь её ран запятнала его рубаху, омочила ставшее маской лицо. Он смотрел на гусиное пёрышко на алом покрывале, словно сосредоточась на этой полоске пуха, отказавшись видеть что-либо ещё, мог перестать помнить и вообще существовать.
А потом, будто разум покинул его, он принялся методично и умело препарировать тела убийц. Он разделял, разрубал, резал — и вспоминал время, когда сидел за столом в своей студии. Там пахло спиртом и ламповым маслом, и на столе перед ним в кипящем яичном белке плясали, как варёные яйца, глаза забитых на бойне коров. В тоске и безумии Леонардо тогда резал глаза, взрезал эти сферические окна души, трудился, трудился, вскрывал осторожно и методично.