— Клянусь душой, что я мог бы прочесть при ней и «Pater noster», и «Ave Maria», и «Credo in Deum patrem omnipotentem»[251]
, и она обратила бы на меня столько же внимания, сколько курица на церковь.— Поклянись мне утробой твоей матери, что ты и пальцем не прикасался к этой твари, — с силой повторил архидьякон.
— Я готов поклясться в этом и головой моего отца, поскольку между той и другой существует известное соотношение. Но, уважаемый учитель, разрешите и мне в свою очередь задать вам один вопрос.
— Спрашивай.
— Какое вам до всего этого дело?
Бледное лицо архидьякона вспыхнуло, как щеки молодой девушки. Некоторое время он молчал и затем с явным замешательством ответил:
— Слушайте, мэтр Пьер Гренгуар. Вы, насколько мне известно, еще не погубили свою душу. Я принимаю в вас участие и желаю вам добра. Малейшее сближение с этой дьявольской цыганкой отдаст вас во власть сатаны. Вы ведь знаете, что именно плоть всегда губит душу. Горе вам, ежели вы приблизитесь к этой женщине! Вот и все.
— Я однажды было попробовал, — почесывая у себя за ухом, проговорил Гренгуар, — это было в первый день, да накололся на осиное жало.
— У вас хватило на это бесстыдства, мэтр Пьер? И лицо священника омрачилось.
— В другой раз, — улыбаясь, продолжал поэт, — я, прежде чем лечь спать, приложился к замочной скважине и ясно увидел в одной сорочке прелестнейшую из всех женщин, под чьими обнаженными ножками когда-либо скрипела кровать.
— Убирайся к черту! — вперив в него страшный взгляд, крикнул священник и, толкнув изумленного Гренгуара в плечо, большими шагами скрылся под самой темной из аркад собора.
III
Колокола
Со дня казни у позорного столба люди, жившие близ собора Парижской Богоматери, заметили, что звонарский пыл Квазимодо значительно охладел. В былое время колокольный звон раздавался по всякому поводу: протяжный благовест — к заутрене и к повечерью, гул большого колокола — к поздней обедне, а в часы венчанья и крестин — полнозвучные гаммы, пробегавшие по малым колоколам и переплетавшиеся в воздухе, словно узор из пленительных звуков. Древний храм, трепещущий и гулкий, был наполнен неизбывным весельем колоколов. В нем постоянно ощущалось присутствие шумного своевольного духа, певшего всеми этими медными устами. Но ныне дух словно исчез. Собор казался мрачным и охотно хранящим безмолвие. В праздничные дни и в дни похорон обычно слышался сухой, будничный, простой звон, как то полагалось по церковному уставу, но не более. Из того двойного гула, который исходит от церкви и рождается органом внутри и колоколами извне, остался лишь голос органа. Казалось, звонницы лишились своих музыкантов. А между тем Квазимодо все еще обитал там. Что же произошло с ним? Быть может, в сердце его гнездились стыд и отчаяние, пережитые им у позорного столба; или все еще отдавались в его душе удары плети палача; или боль наказания заглушила в нем все, вплоть до его страсти к колоколам? А может статься, «Мария» обрела в его сердце соперницу, и большой колокол с его четырнадцатью сестрами был забыт ради чего-то более прекрасного?
Случилось, что в год от Рождества Христова 1482-й, день Благовещения, 25 марта, пришелся во вторник. И воздух был так чист тогда и прозрачен, что в сердце Квазимодо ожила былая любовь к колоколам. Он поднялся на северную башню, пока причетник раскрывал внизу настежь церковные двери, представлявшие собой в то время громадные створы из крепкого дерева, обтянутые кожей, прибитой по краям железными позолоченными гвоздями, и обрамленные скульптурными украшениями «сугубо искусной работы».
Войдя в верхнюю часть звонницы, он смотрел некоторое время на висевшие там шесть колоколов и грустно покачивал головой, словно сокрушаясь о том, что в его сердце между ним и его любимцами встало что-то чуждое. Но когда он раскачал их, когда он почувствовал, как заколыхалась под его рукой вся эта гроздь колоколов, когда он увидел — ибо слышать он не мог, — как по этой звучащей лестнице, словно птичка, перепархивающая с ветки на ветку, вверх и вниз пробежала трепетная октава, когда демон музыки, этот дьявол, потряхивающий искристой связкой стретто, трелей и арпеджио, завладел несчастным глухим, тогда он вновь обрел счастье; он забыл все, и облегченье, испытываемое его сердцем, отразилось на его просветлевшем лице.
Он ходил взад и вперед, хлопал в ладоши, перебегал от одной веревки к другой, голосом и жестом подбадривая своих шестерых певцов, — так дирижер оркестра воодушевляет искусных музыкантов.