Каждый месяц, а то по два-три раза в месяц от Михаила приходили письма. Из Рима и Венеции, из Милана, Генуи, Равенны, Флоренции. Он писал об открывшемся ему мире европейского искусства с восхищением, чувствовалось, что сокровища, увиденные им, вызвали в его душе еще более сильную жажду создавать, жажду творить вечное, ту жажду, что делает людей бессмертными.
«Эпоха Возрождения, – писал Михаил, – названа не совсем точно. Надо было бы назвать ее эпохой Осуществления, ибо идеалы, найденные гениями Древней Греции и Рима, их высочайшие образцы постижения красоты были еще почти инстинктивны, правильны не потому, что те, древние мастера, видели истину, а потому, что, ища ее, старались в пропорциях и пластике подражать природе. Природа не ошибается, но создать совершенство возможно лишь тогда, когда постигаешь суть ее безошибочности. Возрождение одухотворило идеалы греков и римлян, отыскало их философию, осуществило мечту этих светлых язычников о совершенстве духа, отраженном в совершенстве формы и совершенстве плоти. Мне кажется, это не мои слова… Август Августович, вы говорили мне их уже? Ведь говорили?»
– Ты говорил ему? – спрашивала, перечитывая письмо, Элиза и смотрела на мужа, счастливо улыбаясь, будто письмо прислал ее сын…
– Эта мысль, только совсем иначе выраженная, есть, кажется, в моих записках, – отвечал, подумав, Огюст. – Мишка читал их у меня в кабинете… Но он идет дальше меня. Впрочем, так и должно.
Письмо, присланное Михаилом из Парижа, было сумбурно и запутанно, будто знаменитый город вызвал в юноше настоящее смятение чувств. Он и восхищался, и изумлялся, и пытался пересказать весь неистовый водоворот своих впечатлений, и тут же терялся и начинал писать о каких-то ничего не значащих событиях. Письмо было на одиннадцати страницах.
Но всему приходит конец. Верный своему обещанию, Михаил не стал затягивать поездки и к концу декабря, не пробыв в отъезде и года, вернулся в Петербург. Опять «дом каменщика» загудел, будто майский лес, опять начались рассказы, но теперь уже слушать их было весело, за столом в гостиной гремел смех. Каждый вечер приходил кто-нибудь из Мишиных товарищей, соучеников по гимназии, обязательно являлся дедушка Джованни, и все, перебивая друг друга, задавали путешественнику вопрос за вопросом.
– Мишель, – спрашивала брата неугомонная Сабина. – А ты Пизанскую башню видел? Правда, что она все клонится-клонится, а не падает?
– Правда, – отвечал Миша.
– А как это может быть? Как ее так построили? Ну как?
– Сабина, я не знаю, – разводил юноша руками. – Может, ее каждый год заново перестраивают, и никто не замечает? Август Августович, а правда, как она держится? Как она построена?
– Не знаю, Мишель, – качал головой Монферран. – Честное слово, не я ее строил!
И снова над столом прокатывался волною общий хохот.
Однако радость Алексея и Анны омрачалась тем, что о Елене Миша ничего толком не сказал им. Он дважды видел сестру в Италии, и она ему пообещала, что вскоре вернется в Петербург, но когда это «вскоре» наступит, она не могла сказать. О чем-то Михаил умалчивал, словно не желая расстраивать родителей.
На третий после его приезда вечер они с Монферраном наконец уединились в кабинете архитектора.
– Ну, теперь говори толком, – сказал, усаживаясь в кресло, Огюст. – Как тебе Париж? Об остальных городах ты писал толково, а о нем нагородил Бог знает чего. Тебе там понравилось?
– Да! – серьезно и почти грустно ответил юноша. – Да, и я рад, что могу сказать это от всего сердца! Но мне и до сих пор не передать всего, что я понял и почувствовал там. В этом городе есть что-то от целого света. Да, и между прочим, Август Августович… Как же я сразу-то забыл. Вам оттуда кланяются.
– Кто?! – вскрикнул архитектор, даже привстав от неожиданности и вдруг краснея. – Кто, Мишель? Этого не может быть! Никто больше не знает меня там…
– Вам кланяется, – проговорил Миша, – ваша тетушка, сестра вашего отца, мадемуазель Рикар.
– Жозефина?!! – от изумления Огюст чуть не лишился дара речи. – Она жива?! Боже мой! Но я уже лет двадцать не получал от нее писем… Я думал… Сколько же ей теперь лет, а?
– Ей исполнилось девяносто три года, – сказал молодой человек, улыбаясь. – Она не писала потому, что у нее несколько лет очень болели глаза. Теперь она видит лучше, но сказала, что сразу написать вам не может, волнуется. Очень ждет от вас хоть несколько строчек и зовет вас, вы меня простите, «мой милый мальчик»…
– Дорогая моя тетя Жозефина! – прошептал Огюст, по старой, почти забытой привычке взъерошивая пальцами волосы у себя на висках. – Мог ли я думать? Самый близкий мне человек после моей матушки… Моя защитница, моя покровительница! Господи, какая радость! Где же ты нашел ее, Мишель? Ведь нашего домика в Шайо больше нет.