– В Париже я встретил случайно одного человека, – проговорил он. – Мы на выставке познакомились живописной… Он русский. Ему теперь тридцать лет, он врач и приехал ради практики у одного профессора, прежнего своего учителя. Я предположил, что он хочет клиентуру в Петербурге иметь, а он в ответ пожал плечами и сухо так возразил: «Нет, сударь мой, я, вернее всего, в деревне больницу строить буду. Там нужнее». Я удивился: зачем тогда практика в Париже?.. Он мне пояснил: «В сельской местности у нас, юноша, одна больница на сотни верст бывает, и врачу в ней надобно быть умнее ста профессоров, не то больше сгубит людей, чем спасет. – А потом потемнел и добавил: – У меня перед народом своим долг большой…» Я возьми и скажи с жаром, как у нас, бывает, говорят: «Перед народом долг у всех, сударь». Тут его передернуло, он резко ко мне повернулся (а мы уже вдвоем в кафе сидели), посмотрел в глаза и говорит: «У вас, я вижу, чистейший парижский выговор. Ваши родители, простите, кто?» Я ответил: «Отец – бывший крепостной крестьянин, ныне в Петербурге служит, а матушка – дочь каменных дел мастера. А что такое?» Он смутился. «Извините, – говорит, – не думал… Ну а мой батюшка имел восемьсот душ крепостных, имение большое. Мне десять лет было, когда он Богу душу отдал, но я помню, как он людей проигрывал в карты, дарил в пьяном разгуле соседям-приятелям, как кухарке на ноги кипяток выплеснул за то, что не заметила его сразу, когда он в кухню вошел, и не поклонилась… После его смерти все имение и все крепостные с молотка пошли… Мы с матушкой остались нищими. Я в люди выбивался сам. Однако про долг, отцом оставленный, помнил и помню ныне. Вот оттого-то и выбор мой, юноша…» Потом спросил, кто я и чем собираюсь отечество прославлять. А мы, знаете, Август Августович, сразу-то представились друг другу только по имени-отчеству… Я сказал, что в будущем стану архитектором, и сказал между прочим, что учусь у вас… Тут он вдруг побледнел, даже глаз у него задергался. Я говорю: «Что с вами?» А он: «Ничего. Глаз дергается опять же в наследство от папеньки, потому как папенька пил, а бледен почему, сейчас поймете… Вашего батюшку как зовут?» Я сказал. Тогда он встал и говорит: «Я очень прошу вас, Михаил Алексеевич, ко мне нынче же заехать. Через пару дней мне с профессором моим надобно в Цюрих ехать, а я должен вам передать кое-что». И добавил потом: «Для господина Монферрана». Я очень удивился, честное слово. Приехали мы к нему. Живет он в крохотной квартирке в Латинском квартале. Книг много, мебели мало. Он из шкафа достал эту коробку и мне подает. «Много лет, – говорит, – я хотел сам отнести, да вот боялся… Боялся, что в доме господина Монферрана встречу вашего батюшку и он мне в глаза посмотрит… Меня зовут Петр Антонович, я вам назвался, да не называл фамилии. Сухоруков». Тут я и понял. «А как, – говорю, – вы узнали? Это ведь до вашего рождения было!» Он усмехнулся. «Отец не раз рассказывал приятелям, хвастался и пистолеты показывал. Да прибавлял: „Вот ведь, он теперь Исаакиевский собор строит, знаменитость, а я у него за болвана-мужика такие дивные вещи купил!“» Говорит и так мне в лицо смотрит, будто ждет, что я ударю его… А у меня внутри все горело от стыда и от жалости. Мне его жалко было. За что же ему-то такая казнь? Он же человек! А он продолжает: «Потом я наводил справки, узнал, где живет господин Монферран, хотел к нему поехать, да вот, узнал фамилию его управляющего… Прошу вас, Михаил Алексеевич, если после моего рассказа вы не потеряли ко мне уважения, передайте вашему учителю его боевую награду!» – «Передам», – говорю и протягиваю ему руку. А у него лицо суровое такое, он и улыбается редко, а тут улыбнулся, и в глазах – слезы. Жалко, да?
– Нет, – твердо возразил Монферран. – Не надо его жалеть, он человек сильный, его можно уважать.
– Я его уважаю… Но гадко-то как помнить про такое прошлое… про то, что оно было и есть… Только вы не подумайте, – и тут Миша покраснел, – не подумайте, что я за отца стыжусь!
– Я понимаю, милый, понимаю! – Огюст обнял юношу и крепко прижал его к себе. – Вовсе не стыдно знать, что твой отец когда-то был рабом. Стыдно сознавать себя гражданином страны, в которой и поныне есть рабство. И тебе, и Петру этому, и мне…
– Август Августович! – вскрикнул Миша. – Вы…
– Да, – грустно улыбаясь, сказал архитектор. – Я никогда этого не говорил, и ты не знал, что я об этом думаю, Мишель… Я старался не портить своих отношений с миром и с обществом. И с самим собою, я ведь существо сложное… и трусоватое, что уж говорить! А слова ко многому обязывают, болтунов я ненавижу. Но теперь я говорю правду, ибо уже ничего не боюсь. И тебе лгать не стану – ты сын человека, который всю жизнь был моим нравственным зеркалом.
Он приподнял руку, провел по Мишиным каштановым кудрям ладонью, разворошил их пальцами, всматриваясь в это красивое лицо, в котором, несмотря на различие черт, было столько неуловимого сходства с ним. Потом опять заговорил: