– Мне кажется, Баха я не понимаю, – в конце концов сказал Филип. Банальный комментарий, но ничего другого он придумать не смог. Он постарался развить мысль: – Я видел, что тебя музыка тронула. Но сам я и близко не почувствовал ничего подобного. Мне казалось, то, что тебе нравится или не нравится та или иная музыка, – это дело вкуса, но сейчас я подозреваю, что у меня просто недостаточно опыта восприятия определённого искусства.
– А что тебя обычно трогает? – спросила она. – Ты когда-нибудь плакал от музыки?
Раньше Филип полагал, что способен говорить с кем угодно, если человек достаточно умён. Теперь он в этом сомневался и думал, что всё намного сложнее. Теперь всё воспринималось по-другому. Ему было трудно объяснить, о чём речь, потому что было сложно передать само содержание разговора. Описания поневоле становились обобщёнными. Более того, слова другого нужно уметь переформулировать, а он почти всегда помнил их неточно, из-за чего часть их смысла терялась. И главное, что отличало их разговоры, – он никогда не знал, что она скажет. Они начинали с Баха и переходили от темы к теме, разговаривая часами и не зная, куда приведёт их этот разговор.
Эти беседы навевали мысли об обретённом доме, ему казалось, что он нашёл наконец своё место в этом мире. Именно это состояние он и не хотел потом вспоминать, хотел забыть его начисто, но ему пришлось совладать с собой, чтобы осколок этой печали не превратил его роман в проект, движимый ненавистью и жаждой мести. Она открыла ему дверь в прежде неведомое. Филипа всегда тянуло туда, где нас нет, однако теперь ему больше всего хотелось находиться рядом с ней. Много позже он нащупает опорные точки, на которых основывалось ощущение контакта и близости, но тогда оно воспринималось как нечто абсолютное и цельное. И он был твёрдо уверен в том, что оно взаимно. Что их двое. Двое одиноких людей, которые обрели что-то вместе.
В первые месяцы они разговаривали друг с другом часами, без перерыва, молчание пришло потом. Сначала оно наведывалось в пространство между разговорами периодически, как в летнее тепло наведываются первые осенние ветра. Конкретных причин он не видел и искал объяснения. Она уставала. Она была занята своей работой. Она мучилась с трудным переводом. Беспокоиться не о чём, думал он. Всё хорошо. Она просто… он толком не знал, что дальше, потому что она ничего не рассказывала, но верил, что скоро всё снова будет как раньше. Ведь и вначале такое случалось, просто редко и он об этом забыл.
Он всё чаще спрашивал, всё ли в порядке. Она всё чаще отвечала, что да. И звонила всё реже. И отрицала, когда он говорил, что она его избегает. Утверждала, что это не её метод, хотя неделю не отвечала на звонки и явно избегала его взгляда. Вокруг неё как будто образовывалась чёрная дыра бессловесности, чьё притяжение разрушало всю его жизнь. «Мне нечего сказать», – повторяла она чаще всего.
Однажды он случайно увидел её на улице, они жили всего в нескольких кварталах друг от друга. Она шла широкими шагами, плечи опущены, руки в карманах верблюжьего пальто. Сначала она коротко кивнула ему как случайному знакомому. Но потом опомнилась, быстро поцеловала его в щёку – дань приличиям, подумал он, простая вежливость – и спросила, как дела. Лицо сдержанное, тело обороняющееся. Филип произнёс что-то дежурное про «созвониться вечером».
Но потом всё вдруг менялось. Она звонила, смеялась и разговаривала, и мир снова был прекрасен. До следующего поворота. Вечный маятник между близостью и дистанцией. И каждый раз ему казалось, что отныне они будут рядом всегда, но холод отстранённости подступал снова, и она снова становилась недоступной. Если бы они разговаривали, взаимопонимание было бы возможно, думал он, и у них был бы общий сюжет. Но что толку говорить одному, если она замкнулась и ничего не слышит? Она предпочла бы вообще не произносить ни слова, он это понимал, но всё равно заводил очередной разговор, предлагал всё обсудить, она же, будь её воля, окутала бы их связь молчанием, подобно римлянам, которые, по легенде, сыпали соль на поля Карфагена, чтобы там ничего не росло. Филип бесцельно бродил по Берлину, а когда начинали болеть ноги, садился на парковую скамейку где-нибудь на окраине. У него впали глаза, он так похудел, что ему пришлось найти джинсы, которые он не носил много лет. Когда на Рождество он приехал к родителям в Мюнхен, мать, пристально посмотрев на его трагическую фигуру, тихо спросила, всё ли с ним в порядке. Не ворвись в тот момент в комнату орущие племянники, Филип бы, наверное, не выдержал и всё ей рассказал.