Потом я пошел на беседу и скромно сел в тени, подальше от всех. Я ведь был уже почти посторонний театру. Народу было много, хотя значительно меньше, чем в прошлый раз. Мне бросилось в глаза то обстоятельство, что премьеры сидели не за большим столом, а в задних рядах, тогда как спереди, ближе к председательскому месту, то есть к Ремеслову, расположились сотрудники, ученики и вторые актеры.
— Плохой знак для Ремеслова! — подумал я.
После вчерашней беседы и после дебатов накануне в уборной Рассудова Ремеслов держался несравненно скромнее.
“Первый запал сбили”,— решил я.
В своем вступлении в начале беседы Ремеслов с горечью признался в том, что его программа энергичной работы не встретила сочувствия, и потому он уступает желанию большинства, но снимает с себя ответственность за продуктивность предстоящей беседы.
Опять начались вчерашние ненужные разговоры, речи, доклады. Становилось нестерпимо скучно. Актеры поодиночке стали выходить из комнаты. Ремеслов торжествовал и нарочно не останавливал ораторов, когда они уклонялись в сторону от темы.
Но вот поспешно вошел Чувствов, а вскоре за ним на цыпочках, с утрированной, по-актерски сыгранной осторожностью вошел старый режиссер Бывалов и уселся поодаль, предварительно спросив разрешения присутствовать на беседе у “коллеги”, то есть у Ремеслова, и это было сделано не без театральной рисовки. Мы любили толстую небольшую фигуру Бывалова, с жирным лицом, большой лысиной и слащавой улыбкой из-под коротких стриженых усов.
Пропустив двух-трех скучных ораторов, старик Бывалов попросил слова.
Артисты насторожились, готовясь внимательно слушать.
— Боже мой, боже мой! — заговорил Бывалов слащавым, немного театральным деланным тоном.
Сколько воспоминаний связано с “Горе от ума”! Мерещатся гимназические парты, учитель в грязном фраке с золотыми пуговицами, черная грифельная доска, захватанные гимназические книги с детскими нелепыми рисунками, точно иероглифами, на полях.
Вспоминаются утренние спектакли на праздниках в нашем дорогом седом Малом театре.
Люблю, люблю тебя, наивная прекрасная старина! Люблю тебя, моя Лиза, плутовочка с голубыми глазенками, в туфляшках на высоких каблуках! Милая француженка, субреточка, вострушка-щебетушка! Люблю и тебя, мой неугомонный скиталец Чацкий, оперный красавец с завитыми волосами, милы” театральный фат и Чайльд-Гарольд во фраке и бальных ботинках, прямо из дорожной кареты! Милая наивность! Люблю твое коленопреклонение Рауля де Нанси из “Гугенотов” перед Валентиной, графиней де Невер, с высоким до диезом 28!
Лица актеров вытягивались и принимали понемногу все более и более удивленное выражение.
— Что это, шутка?! Ирония?! Ораторский прием?! Доказательство от противного?! — говорили они друг другу.
А старый режиссер тем временем предавался апологии отживших традиций и казался серьезным и искренним.
— Милые, милые дети мои, Саша Чацкий и Соня Фамусова, — пел он свои воспоминания, — оставайтесь навсегда такими, какими я узнал вас в своем детстве. Люблю тебя...
— Постой, постой! Передохни... — остановил его один из товарищей артистов.
— Со многим не согласен, а многое приветствую! —вдруг вовсе горло закричал Чувствов.
Признаюсь, что это заявление одного из самых талантливых артистов сбило с толку даже меня, несмотря на то, что я догадывался о каком-то заговоре.
Тут поднялся невообразимый крик: “Долой старое! Давайте новое! Долой Бывалова, долой Ремеслова!” Актеры повскакали со своих мест, спорили, убеждали, протестовали, окружив тесным кольцом Бывалова и Чувствова.
Я с трудом пробрался к ним.
— Объясни мне, что такое, я ничего не понимаю! — кричал я Чувствову в ухо.
— Потрясай, потрясай основы! — крикнул он мне в свою очередь в самое ухо. — Расшевеливай маститых, — добавил он.
— Не понимаю! — отвечал я.
— Говори какую хочешь ересь! — торопливо объяснил он, мне, выбравшись из толпы и отводя меня в сторону.
— Зачем?— недоумевал я.
— Расшевеливай премьеров: пока они не заговорят, дело не двинется.
— Браво! — завопил он, отходя. — Кричи: протестую! — шепнул он, на минуту подбежав ко мне.
— Протесту-у-у-ю! Долой Бывалова! — заорал я.
Старый режиссер стоял в актерской позе среди галдевшей толпы и чувствовал себя, как на репетиции народной сцены, в своей настоящей сфере, руководителем большой театральной толпы, которую наконец он забрал в руки. Бывалов эффектно, с пафосом кричал на специально для народных сцен выработанной ноте.
— Дети! Прошу слова! Дайте сказать!
С трудом удалось ему остановить разбушевавшихся актеров.
— Что это значит?— говорите вы себе. — Как? Он, старик Бывалов, поседевший в боях, как старый наполеоновский капрал! Бывалов, всю жизнь искавший все нового и нового с фонарем Диогена! И вдруг он призывает нас назад, к милой седой старине?! Да, дети мои милые, призываю! Что же делать! Я таков! Значит, стал стар, не гожусь! Дети переросли меня. Судите меня, буйные сектанты, молодые бродилы-заводилы... строители новой жизни!
Все расселись по местам.