Правда, и “Горе от ума” видело отдельных гениальных исполнителей, но не было ни разу достойного пьесы ансамбля и постановки.
Знаете ли вы, как ставили пьесу во времена наших бабушек и дедушек? Например, в сцене бала, в третьем акте, пока шла пьеса, музыканты собирались в оркестре, здоровались, чиркали серные спички и зажигали масляные лампы у пультов. Потом приходил сам дирижер, раскланивался с музыкантами, раздавал ноты и после слов Чацкого:
...[В чьей, по несчастью, голове
Пять, шесть найдется мыслей здравых,
И он осмелится их гласно объявлять,]
Глядь...
взмахивал палочкой, и на том самом балу, где, по утверждению Софьи, должны были бы танцевать “под фортепиано”, раздавались громкие звуки театрального оркестра. В первой паре мазурки шла Софья с г. Н., известным в то время артистом Никифоровым32. На нем был мундир интендантского ведомства и на глазах синие очки. Далее шли несколько пар исполнителей пьесы, а за ними балет со всеми характерными для танцовщиков приемами и па. Они танцевали в “Горе от ума” совершенно так же, как накануне танцевали “Краковяк” в опере “Жизнь за царя”. Так неожиданно врывался в драму импровизированный балетный дивертисмент. При этом, конечно, все забывали и о Чацком и о “миллионе терзаний” Грибоедова.
Бисам не было конца, Никифорова заставляли по десять раз повторять свой номер и доводили старика до изнеможения. Уж очень нравилось, как он в каком-то месте танца щелкал каблучками и выкидывал в сторону ножку.
Не хотят ли поклонники старых, отживших традиций, чтоб и мы устроили такой же импровизированный дивертисмент?
Вместо того чтобы оглядываться назад и итти под руку с отжившими традициями, не лучше ли взять под руку самого Грибоедова и своими собственными глазами повнимательнее, без старых очков взглянуть в душу гения и смело, наперекор всем традициям показать то вечное, что заложено в пьесе, но что еще ни разу не было показано нам, что оставалось скрытым под дырявым изношенным мундиром ложных традиций. Это будет самой неожиданной новостью, которую от нас и ждут. Долой старый мундир, освободите гениального узника и шейте ему новые свободные красивые одежды по его вкусу и заказу.
Бурные аплодисменты, крики, рукопожатия наградили оратора.
Бывалов тоже встал и, коварно улыбаясь, пожал руку Рассудову, но опять его лицо, сложенные на животе пухлые руки, склоненная набок голова, сентиментально-виноватая улыбка продолжали говорить без слов: “Ну что же, судите меня, дети мои милые, буйные сектанты... Я таков. Люблю тебя...” и т. д.
Слово было предоставлено другу театра, известному меценату, присутствующему на репетициях в качестве консультанта. Это был чрезвычайно изящный, образованный эстет, хорошо знакомый с литературой; он сам писал стихи, прозу, статьи по философии искусства. В старину он много играл на любительских светских спектаклях, в свое время был известным юристом, защитником по уголовным процессам.
— Каюсь, — начал он. — Я неисправимый старый театрал и люблю традиции. Я люблю их и в “Горе от ума”.
В наше время любители итальянской оперы приезжали к последнему акту только для того, чтоб услышать ut b?mol Тамберлика, Станио, Нодена или Мазини и после ехать обратно в Английский клуб кончать партию в пикет33.
И я способен теперь приехать в театр только для одного или двух мастерски сказанных монологов Фамусова, Чацкого и после уехать, — так нежно я люблю стихи Грибоедова и его самого, хотя я еще не удостоился закадычной дружбы с ним.
— Я тоже заступлюсь за многие прежние традиции, красивые условности, установившиеся приемы, интонации, ударения, ставшие традиционными, — заговорил [премьер труппы] своим мягким тенором. — Стихи нельзя говорить, как прозу, а “Горе от ума” не реальная драма, а театральная пьеса со всеми условностями театра, и было бы напрасно их скрывать.
— В архив! — загудели опять [голоса].
Реплика премьера еще больше обострила страсти. Все заговорили сразу, бросились в бой. Режиссер едва удерживал порядок.
— Дайте говорить, не перебивайте, — кричал он, держась за звонок, точно за руль в опасном месте при надвигающемся шквале.
— Я хочу слышать со сцены мелодию стиха Грибоедова. Я хочу любоваться его звучностью, как арией в итальянской опере!
— Грибоедов и итальянская опера!— горячился другой маститый. — А “миллион терзаний” Чацкого не нужен?
— Я не говорю, что мне не важны идеи Грибоедова, — спокойно возражал премьер, — я говорю о стихе и музыке, которые я люблю в театре.
(Премьер говорил всегда не то, что он думал, да так, чтобы ему возражали, говорили то, что ему интересно.)
— В таком случае, по-твоему, Грибоедову дороже всего были его звучные рифмы? и ради них он сел писать пьесу?— допрашивал его кто-то из артистов.
— Я не знаю, что именно заставило писать Грибоедова, но знаю, что и рифмы были ему тоже дороги, — необыкновенно спокойно заявлял премьер.
— “Тоже” — не значит “прежде всего”, “в первую очередь”?— допытывался допрашивающий артист. — Но кроме рифмы и музыки стиха что ты любишь в “Горе от ума”?
— Свободный дух Грибоедова, — заметил премьер.