Небо вспухало синим, светилось зеленым, в нем было легко дышать и двигаться. Все вещи вокруг стронулись со своих мест, обрели новые свойства, как бы несколько сошли с ума. Стены дома, раздвигаясь, уходили в обратную перспективу, откуда смотрела добрая голова лошади или ослика, явно разумного существа, в копытах оно (разумное существо) неловко, по-детски, как между ладошками, держало свежий букет цветов.
Цветы были совершенно нереальны. Если бы мне сказали, что это головы карликов или маленьких девочек, я бы поверил. И все эти ромашки-карлики и васильки с синими ресницами все время смешивались и мигали, высвечиваясь.
Снизу из темноты летели искры. Там, далеко внизу, заметно в другом пространстве горели домики, которые лезли друг на друга, как спичечные коробки, и спешили окунуться в белое пламя. Гигантские люди, их чудовищные тени метались, перешагивая через крыши, поднимали уцелевшие пока жилища и вытряхивали оттуда всякий скарб и пух, который поднимался кверху и сгорал на лету молниеносно.
Мать и младенца перетаскивали в деревянной кровати, в подушках, подальше от искр и огня. Младенец был серьезен, взросл и смотрел на все яркими блестящими зрачками, где отражался весь этот пожар и суматоха, как в увеличительных стеклах.
– Зрелище, – членораздельно произнес младенец. – Наверное, поэтому я буду всегда горяч и взволнован, даже в старости.
– Говорят, он в детстве вообще любил смотреть на пожары, – заметила какая-то лысина снизу – из университетской ямы-аудитории.
– Что они обо мне выдумывают, вы только послушайте их! – сморщился внезапно младенец. – Просто я родился и испугался, на всю жизнь. Теперь всегда я буду рисовать оттенки пламени: желтые, лиловые, зеленые, багряные, синие и черные, я буду вынужден к этому.
– Поистине, у великих мастеров непредсказуемое прошлое, – назидательным тоном прогудел лысый из подвала типографии.
– И предсказуемое будущее, – закончил младенец: саркастическая беззубая улыбка Вольтера на красном личике.
«Да он, кажется, родился с университетским образованием, – подумал я и процитировал про себя: – И совершенен от рождения, царь Иудейский!»
– Я слежу за вашими мыслями. – Теперь младенец явно обращался ко мне (из другого измерения, как понимаете). – Да, меня часто будут упрекать в литературности.
– Ваши картины звучат, как поэмы, – сказал я, не зная, что сказать.
– Что касается пресловутой литературности, – снова поморщился младенец, видимо, его волновала эта проблема. – Я заранее чувствую: в своем методе использования различных элементов я буду больше, кажется, свободен, чем Мондриан или Кандинский, которые, по-моему, уже родились.
– Но вы же не орнаментальны, как поздний Мондриан, – решил возразить я, не уверенный, что меня поймут. Все-таки это был новорожденный.
– Орнамент содержит в себе тайное знание человечества в скупой обобщенной форме, – произнес лысый откуда-то совсем снизу, голос его звучал отдаленно глухо, возможно, из нижних этажей ада.
Младенец внезапно вывернулся из-под груди, которую протянула ему мать, даже молоко прыснуло. Красное брезгливое личико кривилось беззубым ртом, шепелявя:
– Абстракция у меня будет предполагать нечто такое, что возникает спонтанно из всей суммы пластических и психологических объектов, находящихся вне времени и земного пространства. Я хочу проколоть вселенную новым виденьем! – Закончив свою речь, младенец спокойно отвернулся к материнской груди и принялся увлеченно сосать с причмокиванием. Оба они – младенец и толстая смуглая сиська – сверкали багряным золотом в отсветах и бликах наплывающего пожара.
Откуда-то сбоку подскочили два бородатых еврея в сапогах и жилетках и потащили кровать с роженицей дальше в темную глубину улицы, где тревожно поблескивали окна.
Передо мной рухнула, осыпав меня искрами, пламенеющая балка. Домики горели на просвет. Я поспешил вознестись.
Здесь даже пламя свечи не колебалось.
В этом доме с обратной перспективой, где столы, стены и лица чем дальше – тем больше, за мольбертом работал художник. Его опрокинутое треугольное лицо неслось на меня, безумно белея. Волосы летели в обратном направлении. За спиной его стоял ангел; смешивая на палитре краски, он подавал кисть. Не оборачиваясь, все время вглядываясь в нечто одному ему видимое, художник брал кисть и ударял ею по холсту или только притрагивался. Я не видел, что там возникало, от картины исходил свет – квадратный ореол.
И в тусклом освещении проступала вокруг целая толпа женщин и детей, благообразных старцев, животных и птиц, которые наблюдали и, казалось, соучаствовали в процессе работы.
Художник посмотрел на меня, наклонив голову, искоса, будто и меня хотел внести в свою композицию, вот только не знал, с какой стороны за меня приняться.
– Как поживает наш друг Саша Харитонов?
– Он умер. У него был инсульт, – растерянно ответил я.
– А что поделывает озорник Толя Зверев – тоже хороший художник?
– Он тоже умер.
– А что говорит по этому поводу наша разумница, тетя Гита?
– Вы будете смеяться, но она тоже умерла, – испуганно выпалил я, сам от себя не ожидая, анекдот, пошлость.