— Кабы так!.. Покорливая, не балуется, работница на всякую работу. Ядреная девка, правду надо сказать, без изъяну. Другие справляют, об том хлопочут — выдать, а мы одно бьемся, как рыба на сухопутье. По весне ранней пределились на плантацию к армяшке: черномазый, как обезьяна, и капусту сажает. Во кочаны, с конскую голову, поливают очень искусственно, колесом. За зиму наголодались, бесперечь рады, на всех на троих плата, работы не оберешься по весне: садка, поливка, полка; ребятишки при нас. Одначе через неделю армяшка идет, как паук мохнатый, че-орный, бельмами ворочает, а груди у него все в шерсте, как у доброй собаки. «Вы, грит, то ни то, а закону моему повинуйтесь: хозяин я, — хочу, наизнанку выверну. А девку беспременно поучите, чтоб спала со мной. У меня такое заведение, а она, чем благодарить, брыкается, кобыла». Обмерла я... «Да ведь дитё мое кровное, ай на то родила...» — «A-а, грит, марш, вон на дорогу!» — и зубы оскалил бе-елые. Мой-то поймал девку за косы, оттаскал, собрали пожитки, по-ошли по степи.
— Азияты, — одно слово, что черкесы, что армяне, народ арайский. И фрукт и овощ у них омманные. Вот привезут в станицу капусту, возьмешь кочан — руками не обымешь, а сваришь борщ — ее, капусту, там не слыхать. Тоже, к тому сказать, и сама, может, до него льстилась, бывает и это.
— И-и, ро-одная моя, девка-то бегает от него, как очумелая, ревмя ревет: все, грит, маменька, по закону, а я одна по-собачьи. И, грит, ко-осматый он, как Полкан, — собака у нас в деревне была, злая да караульная, — раззявит, вся пасть черная.
— У нас тоже добрые собаки с черными ротами. Бондарь из станицы, дай ему здоровья, привез щенками. Мне, говорит, топить их жалко, а вам пригодятся.
Помолчали.
По-прежнему теплая, нешевелящаяся, смутно сквозящая звездами темнота, равнодушная ко всему, у которой — свое, неживое, вдруг оживела, шевельнулась; родилась неведомо где, смягченная расстоянием, тишиной, песня, бабьи голоса.
Работница вздохнула.
— Девки-то по садам полуношничают... О-о-оххо, прости господи. — И казачка закрестила рот, чтобы черный туда не шмыгнул. — Должно, пошта.
Колокольцы прозвенели мимо в темноте, и колеса прокатились, потом все растаяло, и было все то же.
Надо было спать, зевается, да одна никак не вздумает подняться, хочет дослушать; другая — никак не уйдет, хочется полегчить душу изболевшуюся.
— Ходили в степе недели две, везде забито, везде народ, наемка кончилась, жалко стало, ребятишки подбились, идем табором, с голодухи аж синие стали.
— Конь у вас.
— Опосля купили. Наконец того, пределились в экономию. Огромадная экономия, собак видимо-невидимо, народу, приказчики, молотилки, сад при доме. Вздохнули. И ребятишки отошли трошки, повеселели. Думали — все лето проработаем. Месяца два прожили. Гляжу, на покосе как раз было, бежит Гашка простоволосая: «Маменька, ой, маменька!» Оммерла, я так и оммерла. Господи, думаю, може, уж не возворотишь! Вдарила ее по щеке: «Говори, сука!» — «Ой, грит, от силы вырвалась, все бока обмял старший приказчик-то». Сказала вечером отцу, намотал он ейную косу на руку и бил смертным боем, аж кричать перестала, а дня через три приказчик грит: «Берите расчет, не нужны». Ой, и хлебнули горя! Купили лошаденку, повозку, вот ездиим; сушь ли, дожж ли, сонце ли, погода ли — так ездиим бесперечь, и степь, ее глазом не окинешь, луга, — сухие они у вас, — а мы все ездиим да глядим, как люди работают.
Она подперла голову и горько замолчала.
— Закладает твой-то?
— Как в работе — маковой росинки не держит. Ну, а как без дела — глядишь, бутылку-другую зацепит, не без того.
— Спать надо. Будешь утром доить, Иванна, бурую, сиськи помажь сальцем — полопались, кабы ведро не перекинула.
Над черными садами выползают новые звезды. За плетнем кашляет больная овца.
Новый работник с азартом влег в привычный хомут. Точно его была эта скотина, эти лошади, эти овцы, этот сад, тянувшийся за плетнями, пестреющий наливающимися яблоками.
Девка гоняла мотавших головами лошадей, а Иван на лобогрейке правил ножами и сбрасывателями, и она, скрежеща, резала густую пшеницу, оставляя позади, как выбритую щетину, и пот градом катился с обоих.
Не было ни праздников, ни церкви, ни передышки, да и не думалось об этом. Баба, подвязав голову ушастым платочком, полола, окучивала и. согнувшись над коромыслом, бесчисленно таскала в огородах воду на поливку. Как будто долго бродили по сожженным степям и вот нашли свою работу, свой дом, свое хозяйство, и рвались, обо всем забывая, только бы не упустить часа.
Заворачивали на постоялый проезжие, — попьют чайку, покормят лошадей и позвенят по лугу колокольцем, затихая. Останавливались купцы с ярмарки, с крепкими кряжистыми лошадьми, с повозками, набитыми товаром, обтянутыми холщовыми будками, сами ражие и красные от довольной жизни.
Раз хозяйка сказала работнице:
— Слышь, Иванна, девка-то твоя, должно-таки, шалыганит. Надысь иду в катух свиней кормить, слышу, за плетнем твоя-то доит, а мой старый черт обцапал ее, — она хошь бы што, как кошка на сметану.