Из глубины комнат вместе с кухонным запахом доносится:
— Чичас!
— Ну, ну, сажай, сажай, если взошли... Так и канули. Это в прошлом году. А в нынешнем году — что б ты думала! — приходит на страстной на исповедь этот самый Быков и говорит: «Грешен, батюшка, сымите грех с души — тройку-то караковых я у вас угнал, батюшка, мой грех...» Отец Дмитрий насилу на ногах устоял, аж шатнуло его. Поскорей благословил крестом, отпущается и разрешается... Приходит ко мне, лица на нем нет, рассказывает, я так и всплеснула руками. Господи, что же это такое!..
— Так вы бы полиции заявили.
— Как можно! Ведь таинство... Понимаешь, тут что-то Достоевское — носим в себе, мучаемся, а обнаружить нельзя. Скажи только, вся деревня подымется, — дескать, батюшка с исповеди разносит. Ну вот, ходим и молчим, а он еще в нашем навозе сидит... Аниська, поди с ребенком на двор, позови батюшку. Скажи, матушка зовет. Ну, да вот он.
Слегка нагнув голову под притолокой, шумно вошел поп, радостно поздоровался, как будто давно были знакомы, забрав маленькую руку девушки в свои большие, крепкие, крепко пожимая.
Был он крупный, красивый, здоровый румянец на смуглых щеках, обрамленных черной бородой, и странно видеть на нем рясу.
— Ну, ну, расскажите, расскажите, как и что у вас там в центрах. У нас скука, у нас пустынность бытия. Помню, студентом был... Ты что же, мать, чайку?
— Подают. Гашка, скоро?
— Чичас!..
— Студентом, помню, был... То есть, собственно, как студентом, семинаристом, конечно...
— Дмитрий Иванович, — сказала матушка, называя при воспоминаниях о тех временах мужа по имени-отчеству, — Дмитрий Иванович спал и во сне видел университет. Первые годы все готовился, собирался снять сан и уехать. Да и я все думала... не могла видеть рясы. За него-то выскочила гимназисткой. Ну, приехали сюда и все жили, как на станции — вот-вот куда-то уедем, как-то устроимся, поступит он в университет, какая-то новая жизнь начнется, а вот уж восьмой ребенок, видно, тут и вырастим... Гашка, сюда ставь... Ну, корова, опять зацепила скатерть.
Гашка здоровая, с отдувшимися красными щеками — не ущипнешь, — с подымающими уродливую городскую кофту грудями, с выпученными глазами и застывшей улыбкой, окончательно стягивает зацепившейся пуговицей вязаную скатерть и торопливо ставит поднос с посудой на пол, чтобы застелить скатерть.
— Да ты спятила! Возьми поднос.
Гашка, с испуганными, рачьими глазами на вспотевшем лице и с разъехавшейся до ушей улыбкой, подымает поднос, а матушка сердито надвигает на стол скатерку.
— Тебе, Галечка, со сливками? Беда тут с прислугами, — видала уродину? Да бьют, да колотят, да все пережаривают, да переваривают... А безнравственные какие!
— Гиппопотам, — вставил батюшка.
— ...Вчера вздумала воздушный пирог. Намяла яблоков, детишки оторвали меня, прихожу, а Гашка половину уже успела слопать, — можешь себе представить, выгребает руками и ест...
— Ды няправда!.. — раздастся из-за притолоки здоровенный во весь рот деревенский голос, от которого словно тесно стало в комнате, — я этта поставила на лавку, — на минутку выглядывает толстое вспотевшее лицо с испуганными, рачьими глазами, — а кобель пришел...
— Да ты с ума сошла!.. Ступай на кухню.
— ...ды стрескал.
Стали пить чай. На тарелке возвышались горы подрумяненных, таявших во рту ватрушек — дело рук матушки.
Вошли дети, по росту лесенкой, друг за дружкой, конфузливо стали около отца и матери, не отрывая скромно-завистливых глаз от городских печений, разложенных отдельно на тарелочке.
Батюшка и матушка расспрашивали Галину, как и что в городе, но не дослушивали, постоянно сбивались на свое, рассказывали о приходе, который бы ничего, с доходом, да старообрядцы; а то есть и православные отбившиеся, его и канатом не затянешь в церковь, разумеется, и доходу с такого, как с козла молока, кроме насмехательства, ничего. Вообще трудно и неприятно ходить с поборами, самое лучшее бы священнику жалованье.
И с народом... Народ бы ничего, но в сад непременно заберутся, оборвут яблоки; скосить десятину возьмут столько же, сколько и со всякого другого. Тяжело.
Матушка дала детям по печенью каждому, и они, радостно засветившись, торопливо пошли гуськом из комнаты, и у самого маленького белела сзади хвостом выбившаяся из штанишек рубашонка.
А Галина, провожая глазами детей, вдруг почувствовала запах пеленок и подумала:
«Вот и все, — больше никуда и не поедут...»
Детей матушка уложила, за столом только сидела Лидочка и следила за всем большими задумчивыми глазами.
Не хотелось зажигать лампы, сумерничали. В открытые окна сквозь герань смутно виднеется улица, избы, и черные крыши неровно вычерчиваются по слабой заре; сквозь покой и тишину слышно — одиноко лает собака, да девки поют где-то далеко, смягченно расстоянием и от этого задушевно.