А теперь? Может быть, все это какая-то глупая ошибка? Сон? Болезнь? Моя фантазия? Быть может, это только со мной одним что-то произошло? Случилось? Надо сесть на поезд, пройти… да даже и идти не надо. Наверное, наши лошади уже высланы и ждут на станции. И опять будет поле, березы по краю дороги, скотный двор и потом липовая аллея… Папа торопливо выйдет из кабинета: «Нечего сказать, хороши! И ты, Вера, тоже, как ты могла только?..» Хочется ущипнуть себя, нет, этого мало, удариться обо что-нибудь головой посильнее, и все опять встанет на место… Не встанет!..
А колокол все бьет, мерный, торжественный. Одеваясь, выхожу в маленький, нагретый солнцем коридорчик. На окне цветы в горшках, напротив — дверь к тете Кате и Паше. С другой стороны входит учительница, Ольга Михайловна. Она — из Прибалтики, кажется, из Литвы, и фамилия у нее пресмешная: Ло-бя-кас… Лобякас в черном платье с ослепительно белым подкрахмаленным передником.
— Ты уже встал? Ну, доброе утро. Идем, я покажу тебе на кухне, где умыться, а потом будем пить чай!
Через лестничную клетку, просторную, куда выходят топки всех голландских печей, около которых лежат уже приготовленные вязанки дров, проходим в кухню и потом дальше, в столовую. Все уже встали раньше, напились чаю и ушли гулять. Меня поит чаем Ольга Михайловна. После нашей полуголодной жизни белый хлеб с маслом и кусок холодной курицы казались удивительно вкусными…
Вскоре после завтрака наступило время знакомства с детьми. Старший — Леша, бывший кадет Ярославского корпуса, еще донашивающий черную шинель с красными погончиками. Ему лет тринадцать. Вслед за ним идет Маша — старшая из сестер; она всего годом, или немного больше, старше меня. Этих двоих я знаю: тетя Катя заезжала с ними проездом, когда везла Лешу в корпус, а Машу — в Петербург, в Смольный институт.
Об этом их приезде я уже говорил раньше, как и о гусе, которым дразнили мы бедную Машу. Пожалуй, лишь эта сценка одна и осталась в памяти от их приезда. Впрочем, запомнилась не столько она, сколько вызванное ею острое и мутноватое наслаждение.
Причина этого наслаждения была мне самому неясна в то время. Только много позже я усмотрел в этом и других отдельных намеках, безотчетно сводившихся к стремлению мучить более слабых людей и животных, сексуальную подкладку ранней чувственности. Здесь, мне кажется, своевременно коснуться этой темы, хотя и придется вернуться немного назад. Я никогда не был почитателем Фрейда и не склонен относить и даже насильно притягивать к сексуальной сфере все явления психологии и окружающей ребенка жизни. Но, конечно, временами эта сфера вламывалась откуда-то извне во многие явления и переживания гораздо раньше, чем мог себе это представить кто-либо из окружавших меня взрослых. Какие-то уклонения моего развития, вернее, характер и направленность таких уклонений, диктовались, может быть, своеобразным одиночеством — отсутствием сверстников — и особенностями воспитания; впрочем, я думаю, что так или иначе, может быть, несколько позже, через это проходят многие дети, во всяком случае, мальчики.
Некая темная, непознаваемая стихия, своего рода ад, разверзается тогда перед ними, водит их ощупью, не контролируемая никем и ничем, и заводит во все тупики. На этих путях она часто не проходит мимо более или менее свойственного детям садизма.
К счастью, что касалось меня, обстановка, воспитание, врожденная и тоже повышенная любовь к животным, а может быть, и унаследованное от родителей предпочтение более здоровым склонностям помогали преодолевать подсознательные импульсы с типичными для них заблуждениями. Потому-то я никогда не позволял себе мучить что-либо живое, а детей рядом не было, и описанный случай с гусем остался единственным. Однако существовал ряд ощущений и побуждений, объясняемых для меня теперь лишь наличием все тех же, как сказали бы нынче, комплексов.
Был период, когда долетевший от кухни предсмертный крик курицы, рыбешка, выловленная старшим братом в пруду на удочку, с распоротой крючком кровоточащей губой, свежая рыба в лужах крови, которую у черного крыльца кто-то чистил, хотя и вызывали тревожную жалость, но другая, темная сторона сознания заставляла память повторять и смаковать детали увиденных случайно картин… Эти ощущения пугали меня самого, представая обрывами каких-то мрачных бездн, в которые так не хотелось сорваться и падать. Все же я присматривался; мне никак не удавалось понять, что можно резать курицу, не испытывая при этом ничего: либо мучительную жалость, либо не менее мучительное наслаждение, — может быть, то и другое вместе, но только не равнодушие… И я напрасно старался разгадать, что же испытывает на самом деле кухарка…
Сюда же относились и другие, порой очень ранние, явления и ощущения. Уже в младенчестве, едва-едва, но намечалось какое-то иное отношение к женщинам. Неяркое и смутное, оно томило предчувствием каких-то сокровенных и опасных тайн и запретных наслаждений…