«Любезный батюшка! Вы настоятельно требуете, чтобы я к вам приехал. Исполню желание ваше и прибуду в Москву; но с тем, чтобы подтвердить вам изустно мой образ мыслей на счет вступления в службу, в которой вы хотите меня снова видеть.
Я с прискорбием вышел в отставку, потому что не мог перенести мысли о потере доверенности государя, без которой служба соделывалась мне постылой. Удар был жестокий, и я не чувствую еще в себе духа воспользоваться прямым средством, предоставленным мне для вступления в службу подать на высочайшее имя прошение: единый путь, который я когда-либо избрал бы.
Если бы государю угодно было иметь меня в службе, то это зависело бы совершенно от воли его; ибо, оставив военное поприще, я остался верноподданным его. Прикажет государь зачислить меня высочайшим приказом на службу, и я буду служить ему по силам, с тем же усердием, с которым прежде служил.
Такой образ мыслей положил я себе на ум с того дня, как решился подписать прошение свое в отставку, и всегда останусь при нем, по убеждению в справедливости этого мнения. Не посетуйте, любезный батюшка, за такой отзыв на участие, принимаемое вами во мне. Сожалею, что не сообщил вам мыслей своих в последнем письме моем. Ничего искать не буду, а волю царскую исполню с совестливостью. Что Бог велит, тому и быть! Обнимаю вас и остаюсь с душевным почтением покорным сыном вашим».
Я переехал к Е. Ф. Муравьевой, чтобы избежать налетов людей, искавших меня по сему делу; но я от того не избавился.
На другой день ввечеру явился ко мне Кашинцов с бумагой, которую он сам просил выслушать.
– Это, – говорил он, – записка, которая была подана Цынским Бенкендорфу и представлена государю.
Я всячески отговаривался, отзываясь, что мне до нее дела нет, что я не любопытствую входить в чужие дела; но он настоятельно требовал, чтоб я выслушал ее.
– Объясните мне цель, – сказал я.
– Это для того, – отвечал Кашинцов, – чтобы вы проверили, верно ли написаны походы ваши и подвиги.
– На это есть формуляр мой, – сказал я.
– Но мы его не имеем. – Кашинцов так пристал ко мне, наконец, чтоб я выслушал его записку, что я не мог отказать ему.
Она содержала сперва мнения публики московской, что только меня и князя Горчакова считали способными для командования армиями в случае войны; потом следовали суждения публики, на коих такое мнение было основано. Затем еще другие причины, по которым обращалось на меня всеобщее внимание: отец мой, известный трудолюбием своим, умом, познаниями, устройством Общества сельского хозяйства в Москве[86]
, хутора и училища и пр.Кашинцов продолжал чтение свое, коим он надеялся восхитить меня. Тут сказано было, что я мало жил в Москве, вел уединенную жизнь в деревне и на все делаемые мне спросы о случившемся на смотру в Севастополе отвечал, что я не судья государю, что и справедливо. К тому же прибавили, что я не произносил имени государя иначе, как с восторгом; словом, что я напоминаю поведением и обхождением своим старинного русского боярина, сильно чувствующего опалу царскую, но с терпением переносящего ее. Кашинцов кончил и спросил, как я находил записку эту.
– Выражения ее превыспренни, – отвечал я.
– Это уже нам остается, это наше дело.
– Конечно, не мое, и я прошу вас опять нигде к этому делу не мешать моего имени.
– Да вы позвольте мне, по крайней мере, письма ваши к батюшке вашему отдать Александру Мордвинову, которого я скоро увижу: дня через четыре я в Петербург еду.
– Не я вам письма сии отдал, – сказал я, – ничего я не прошу, а меня вынудили объясниться. Не могу руководить вашими действиями в деле собственно до вас, а нисколько до меня не касающемся.