14-го призвал к себе Гапарина. Я прочитал ему составленную записку обо всех злоупотреблениях и грабительствах его. Он повинился, притворился слезами и поклонился мне в ноги. Я не имел духа толкнуть его ногой, но прогнал его от себя и велел внести наложенное взыскание по одной части открытых уже мошенничеств его, на что он и обязался, и как он сегодня поутру сего еще не сделал, то я послал вытребовать от него деньги и получил их.
Расставаясь с крестьянами, я остался доволен усердием их. Во всем мною предпринятом я успел. Выехал я из деревни сегодня в 3 часа пополудни и, отслуживши молебен в церкви, приехал сюда ночевать.
24-го на рассвете я приехал в Москву и, заехав к батюшке, в тот же день перешел на квартиру к Екатерине Федоровне Муравьевой[82]
. Она мне оказывает много приязни и доверенности, и вчера передала мне для хранения квитанцию в получении духовного ее завещания, отданного на сохранение в Опекунский совет. Она объяснила мне при том состояние дел своих. Одно из четырех имений ее заложено, а три совершенно чистые от долга.Деньги, полученные ею от залога одного из сих имений, положила она в Опекунский совет и написала в завещании своем, чтобы из той суммы (400 000) 200 000 были выданы внучке ее, родившейся в Сибири[83]
и там находящейся ныне при отце, и по 100 000 каждому из сыновей ее. Я предостерег ее, что, так как сыновья ее лишены всякого наследства, то не лишили бы их и права пользоваться (следственно и наследников их) сими суммами.Выехал 23-го числа в ночь с последней станции не доезжая Москвы, я заехал и деревню Осоргино, Алексея Петровича Ермолова, и у него просидел до 3 часов утра 24-го. Он очень обрадовался мне и принимал душевное участие во всем, до меня касающемся. Я нашел у него Петра Николаевича Ермолова, Ховена[84]
и Нагибина, сослуживцев его грузинских, среди коих он сидел, раскладывая по старой привычке своей карты.1 ноября я перебрался со всем семейством в Ботово, где и располагаю провести всю зиму и часть весны наступающего года.
22-го числа я ездил к батюшке по его приглашению; но я не знал причин, побудивших его к тому, хотя и догадывался, что они существовать должны. Едва я обнял его, как он повел меня в кабинет и рассказал о встретившемся с ним случае касательно меня в Москве, в последние дни пребывания его, когда государь там находился. Обер-полицеймейстер Цынский приехал к батюшке и сказал, что так как от него требовали записки о происходящем и носящийся молве в Москве, то он считает себя обязанным написать в сей записке, что он слышал, а именно, что в публике говорили, что для командования армиями в случае войны признавали способными только князя Горчакова и меня; вообще сожалели о том, что я удален от службы, и пересчитывали подвиги мои в течение службы. Цынский желал только иметь подробнейшее сведение о подвигах, чтоб подать записку сию с полной отчетливостью, и просил о сих сведениях батюшку, который ему их и передал. Сие было соображено еще перед приездом государя, которого уже ожидали. Записка была подана Бенкендорфу, а им государю. Бенкендорфа она, как говорили, очень тронула, а государь принял ее с удовольствием; но что на нее было сказано – неизвестно. Бенкендорф посылал просить к себе батюшку, наделал ему множество вежливостей, но ни слова не сказал обо мне. Батюшка был в собрании, даже стоял подле государя, который его видел, но не сказал ему ни слова. Что все сие значило, непонятно. Если оно произошло по приказанию Бенкендорфа, желавшего околично узнать об образе мыслей моих в случае предложения мне вступить в службу, то он ничего не узнал: ибо ни батюшка, ни кто-либо в свете не слышал на сей счет мнения моего. Они узнали только то, что поместил Цынский в своей записке, присовокупивший к ней сравнение, сделанное публикою, между моим поведением и поведением А. П. Ермолова по выходе в отставку. Мне давали преимущество, говоря, что я веду себя скромно и нигде не показываюсь, тогда, как Алексей Петрович искал участия в публике своими речами и обхождением, за что, говорили, он и поделом наказан определением опять в службу с лишением в пользу его общего мнения.
Если все сие не начато по приказанию высших властей, то оно должно быть последствием старания Кашинцова, чиновника тайной полиции в Москве, человека весьма хорошей души, который нам совершенно предан, принимал сердечное участие в случившемся со мной и по дружбе с Цынским настроил его поступить таким образом.
Батюшка представлял Цынскому, что он подвергается большим неудовольствиям, вступаясь в дело такого рода.
– Что за дело! – сказал он. – Жаль видеть сына вашего в отставке. Меня спрашивают, так я должен говорить то, что знаю; а впрочем, мне дела нет: исполняю только свою обязанность.
Если так, то поступок сей отменно благороден. Батюшка в сем случае сделал то именно, что отец мог только сделать. В его лета и с его здоровьем оставаться в Москве и выезжать в собрание, вмешаться в дело сие: такой поступок, конечно, свидетельствует о весьма тонких чувствах любви его ко мне.