Случилось мне как-то зимовать в любимой <340d> Лютеции — так кельты называют городишко Паризиев. Это маленький остров, лежащий в реке, он полностью окружен стеной, деревянные мосты ведут к нему с обоих берегов. Река редко разливается и редко мелеет, но обычно имеет одну и ту же глубину и зимой, и летом; вода в реке чистейшая для смотрящего на нее и сладкая для жаждущего. Поскольку жители Лютеции обитают на острове, то берут воду главным образом из реки. Зимы там мягче, возможно, из-за тепла <341a> океана, который находится не далее девятисот стадиев от города, и вероятно, легкое дыхание воды доходит до этих мест: морская вода ведь кажется теплей пресной. По этой ли, или по какой другой скрытой от меня причине, зимы теплее у обитателей этого места; лоза там растет хорошая, некоторые возделывают даже фиговые деревья, укутывая их на зиму в подобие <341b> гиматиев из пшеничной соломы; мы используем их для защиты деревьев от [солнечного] огня, а они — от вреда, наносимого холодными ветрами. Итак, как я и говорил, зима тогда была суровее, чем обычно, река несла нечто подобное мраморным плитам; вы знаете, думаю, фригийский белый камень, весьма подобны ему были эти огромные ледяные глыбы, несомые одна за другой. Было весьма вероятно, что, сгрудившись, они образуют непрерывную линию и запрудят реку. <341c> Зима тогда была свирепей обычной, мой же дом не обогревался, как большинство тамошних домов, имею в виду, подземными печами [ύπογαίοις καμίνοις] — это были хорошие приспособления для поддержания тепла. А случилось это потому, я полагаю, что тогда я был столько же неуклюж, сколь сейчас, и как это мне свойственно, в первую очередь был даже не неуклюж, а бесчеловечен: ведь я желал приучить себя сносить холод воздуха без поддержки. И хотя зима усиливалась и непрерывно крепчала, <341d> я не позволял своим слугам нагревать дом, ибо боялся таким образом извлечь сырость из стен, однако я приказал им внести в дом уже погасший огонь и расположить в комнате умеренное количество жаровен с раскаленными углями. Но угли, хотя их и не было много, выделили из стен некоторые испарения, от которых я впал в сон, и поскольку моя голова наполнилась ими, я почти задохнулся. Меня все-таки вынесли наружу, и доктора <342a> рекомендовали мне извергнуть поглощенную пищу — клянусь Зевсом, ее было немного. Итак, я сблевал, и мне сразу же полегчало, ночью же стало еще легче, и на следующий день я мог делать все, что хочу.
Таким образом, будучи потом уже и среди кельтов, я, как Дискол Менандра[639]
, собирал на свою голову беды. Дикие кельты, однако, сносили это легко, но, естественно, раздражается на меня счастливый, блаженный и многолюдный город, <342b> в котором количество танцоров, флейтистов и мимов превосходит число простых граждан, и нет никакого уважения к правителям. Краска стыда ведь свойственна только обабившимся, люди же мужественные — люди, подобные вам, пируют с самого утра, проводят ночи свои в наслаждении, показывают не только словом, но и делом презрение к законам! Только благодаря правителям законы вызывают страх, так что оскорбляющий правителя презирает не только его, но и закон. <342c> А то, что вам доставляют удовольствие поступки такого рода — это вы демонстрируете повсюду, особенно же на рынках и в театрах; народ — аплодируя и крича, власть имущие — тем, какие суммы тратят на такие вещи, притом, что они прославляются за это и обсуждаются всеми более, чем афинянин Солон за его разговор с Крезом, царем лидийцев[640]. Все вы — красивые, величавые, гладкие, бритые, и старцы, подобно юношам, <342d> соревнуют счастью феакийцев, предпочитавших благочестию