Эта преемственность через отторжение очевидна в монталевском использовании рифмы. Кроме ее функции лингвистического эха, своего рода дани языку, рифма сообщает словам поэта оттенок неизбежности. Повторяемость схемы рифм (как, впрочем, любой схемы), при всех ее достоинствах, создает опасность преувеличения, не говоря уже об отдалении прошлого от читателя. Чтобы не допустить этого, Монтале часто перемежает рифмованный стих нерифмованным внутри одного стихотворения. Его протест против стилистической избыточности безусловно является как этическим, так и эстетическим, доказывая, что стихотворение есть форма наиболее тесного из возможных взаимодействий между этикой и эстетикой.
Это взаимодействие, к сожалению, часто теряется при переводе. Однако, несмотря на потерю «вертебральной компактности»[52] (по выражению его наиболее чуткого критика Глауко Камбона[53]), Монтале хорошо переносит перевод. Неизбежно впадая в иную тональность, перевод — из-за его растолковывающей природы — как-то подхватывает оригинал, проясняя то, что могло бы рассматриваться автором как самоочевидное и, таким образом, ускользнуть от читающего в подлиннике. Хотя многое из неуловимой, сдержанной музыки теряется, американский читатель выигрывает в понимании смысла и вряд ли повторит по-английски обвинения итальянца в неясности. Говоря о данном сборнике, можно лишь пожалеть, что сноски не включают сведений о схеме рифм и метрическом рисунке этих стихотворений. В конечном счете, именно в сносках и выживает цивилизация.
Возможно, термин «развитие» неприменим к поэту монталевской восприимчивости, хотя бы потому, что он подразумевает линейный процесс; поэтическое мышление всегда имеет синтезирующее качество и применяет — как сам Монтале выразился в одном из своих стихотворений — что-то вроде техники «радара летучей мыши», то есть когда мысль охватывает угол в 360 градусов. Кроме того, в каждый момент времени поэт обладает языком во всей его полноте; отдаваемое им предпочтение архаическим словам, к примеру, продиктовано его темой или его нервами, а не заранее выношенной стилистической программой. То же можно сказать и о синтаксисе, строфике и т. п. В течение шестидесяти лет Монтале удавалось удерживать свою поэзию на стилистическом плато, высота которого ощущается даже в переводе.
«Новые стихотворения» — по-моему, шестая книга Монтале, выходящая по-английски. Но в отличие от предыдущих изданий, которые стремились дать исчерпывающее представление обо всем творчестве поэта, эта книга включает только стихи, написанные за последнее десятилетие, совпадая, таким образом, с последним (1971 года) сборником — «Сатура». И хотя было бы бессмысленно рассматривать эту книгу как окончательное слово поэта, тем не менее — из-за возраста автора и объединяющей ее темы смерти жены — каждое стихотворение до некоторой степени передает атмосферу конечности. Ибо смерть как тема всегда порождает автопортрет.
В поэзии, как и в любой другой форме речи, адресат важен не менее, чем говорящий. Лирический герой «Новых стихотворений» настойчиво пытается определить расстояние между собой и «собеседницей» и затем угадать, какой бы ответ «она» дала, будь она здесь. Молчание, к которому с неизбежностью обращена его речь, таит в себе больше ответов, чем допускает человеческое воображение, — и это обстоятельство наделяет монталевскую «ее» несомненным превосходством. В этом отношении Монтале не напоминает ни Т. С. Элиота, ни Томаса Харди, с которыми его часто сравнивали, но, скорее, Роберта Фроста «нью-гэмпширского периода» с его представлением, что женщина была сотворена из мужского ребра (читай: сердца) не для того, чтобы быть любимой, не для того, чтобы любить, не для того, чтобы быть судимой, но для того, чтобы быть «твоим судьей». Однако в отличие от Фроста Монтале имеет дело с такой формой превосходства, которая есть fait accompli — превосходство in absentia[54], — и это пробуждает в нем не столько чувство вины, сколько сознание отъединенности: его лирический герой в этих стихотворениях изгнан во «внешнее время».
Поэтому это любовная лирика, в которой смерть играет приблизительно ту же роль, какую она играет в «Божественной комедии» или в сонетах Петрарки мадонне Лауре: роль проводника. Но здесь по знакомым тропам движется совсем иная личность; речь Монтале не имеет ничего общего со священным предчувствием. В «Новых стихотворениях» он демонстрирует такую цепкость воображения, такую жажду обойти смерть с фланга, которые позволят человеку, обнаружившему по прибытии в царство теней, что «Килрой был здесь»[55], узнать свой собственный почерк.