Слово «dissociate», в общем, настолько же лишено блеска, насколько оно функционально. Оно говорит не только о дальновидности Имманентной Воли, но и о фрагментарной природе времени как такового — и не в шекспировском, а в чисто метафизическом (то есть весьма ощутимом, осязаемом, земном) смысле. Именно это позволяет каждому читателю отождествить себя с жертвами катастрофы, ибо перемещает его в другой участок атомизированного времени. В конечном счете слово «dissociate» спасает, разумеется, то, что оно рифмуется и вдобавок дает ожидаемое разрешение в третьей, гекзаметрической строке.
Вообще говоря, в последних двух строках рифмы становятся все лучше и лучше, то есть все более впечатляющими и непредсказуемыми. Чтобы в полной мере оценить слово «dissociate», может быть, стоит прочесть рифмы этой строфы вертикально, в столбик. Мы получим: «mate — great — dissociate». От одного этого пробирает дрожь, и недаром, поскольку очевидно, что эта цепочка возникла в голове поэта еще до того, как строфа была завершена. Более того, именно эта цепочка и позволила ему завершить строфу, и завершить ее так, как она завершена.
Таким образом выясняется, что мы имеем дело с женихом и невестой. Женственный красивый корабль уже давно обручен с Формой из Льда. Рукотворное с природным. Почти что брюнетка с блондином. То, что росло на верфях Плимута, тянется к предмету, который растет «In shadowy silent distance» (В туманной немой дали) где-то в Северной Атлантике. Приглушенный, заговорщицкий тон слов «shadowy silent distance» подчеркивает тайный, интимный характер этого сообщения, и ударения, почти механически падающие на каждое слово в строфе, — это как бы отголосок мерного хода времени — хода, приближающего деву и жениха друг к другу. Ибо неизбежной встречу здесь делает именно ход времени, а не индивидуальные черты данной пары.
Неуклонным их сближение делает еще и избыток рифм в строфе. В третью строку вкрадывается слово «grew», в результате чего в трехстишии оказывается четыре рифмы. И это можно было бы, конечно, посчитать дешевым эффектом, если бы не звучание этой рифмы. Цепочка «grew — hue — too» эвфонически ассоциируется со словом «you», и повторенное «grew» провоцирует у читателя ощущение участия в этом сюжете, и не только в качестве адресата.
В эвфоническом контексте последних четырех строф слово «Alien» (чужой) звучит как восклицание, и его широко открытые гласные похожи на последний крик обреченного, перед тем как покориться неизбежности. Это все равно что «Я не виновен!» на эшафоте или «Я не люблю его!» у алтаря: бледное лицо повернуто к публике. Да это и есть алтарь, ибо в третьей строке слова «welding» (слияние) и «history» (история) звучат как омонимы слов «wedding» (свадьба) и «destiny» (судьба). Поэтому «No mortal eye could see» (Никто из смертных не мог увидеть) — не столько бахвальство поэта своим знанием механизма причинности, сколько голос этакого Отца Лоренцо[364]
.И опять — ни один поэт в здравом уме (если он — не Джерард Мэнли Хопкинс) не станет вот так, как молотком, забивать в строку ударения. И даже Хопкинс не дерзнул бы вот так вставить слово «anon» (вскоре). Так что же, может быть, здесь нелюбовь нашего старого друга Томаса Гарди к гладкой строке начинает приобретать извращенные формы? Или же это попытка еще сильнее затуманить, с помощью среднеанглийского слова «anon», соответствующего современному «at once» (сразу), зрение «смертного ока», неспособного разглядеть то, что видит он — поэт? Удлинение перспективы? Увлеченность этими совпадающими в истоке путями? Единственная уступка, которую он делает общепринятому взгляду на эту катастрофу? Или же просто повышение тона (как это делает слово «august» (устрашающий)), в свете финала стихотворения — чтобы вымостить путь реплике Имманентной Воли: