Жизнь, освободив нас от ответственности повседневной, наделила зато ответственностью исторической. Может быть, потому так мало и трудно говорят писатели-эмигранты.
О всесоюзном съезде и всеэмигрантском соборе
Случается часто встречать в зарубежной печати сравнение нашей судьбы не с судьбою других эмиграций, но с рассеянием еврейского народа. Да, размеры русского «рассеяния» и то, что многомиллионный народ внезапно остался без отечества, что отечество его «ушло» в топь большевицкую, поялось бездной, напоминает судьбы Израиля. Но на этой, чисто внешней, стороне сходство и кончается. Углубление сравнения - не в нашу пользу. И тут как раз нам и надлежит задуматься. Надлежит потому, что пример Израиля у всех на виду. Никакие соблазны и никакие горящие головни погромов не вытравили, не развратили, не запугали (действуя веками!) душу этого народа. Он сохранил кровь и сохранил лик свой. А мы, оказались ли мы хоть в сотой, хоть в тысячной доле так же устойчивы, огнеупорны... Посильно ли нам-то такое испытание - такое мировое рассеяние, такое стояние над бездной - дырой, в которую провалилось наше отечество... (Умышленно говорю: «отечество» - не «родина». Недаром большевики сейчас твердят: родина. Родина - место, где я родился, не больше. Отечество - земля моих предков. В отечестве - я в воздухе родовых традиций. «Родиной» же, оказывается, может быть и безвоздушие СССР.)
Трижды еврейская литература говорила полным голосом в эпохи, казалось бы, окончательного физического уничтожения народа. Тело Израиля было растоптано в прах, но дух находил огненные слова, которые мертвою-живою водою кропили иссохшие кости и воскрешали мертвецов.
Перечтите книгу плача Иеремии. Вы не русский, не сын своей истории и своего века, если слова пророка, которыми он вопиял о скорби своей на развалинах Иерусалима, не обожгут вашего языка, не покажутся вам вашими словами.
Нельзя требовать гнева. Гнев (не негодование, не помнящая лица своих обидчиков злоба) - знак большой зрелости страдания. Но хотя бы скорби, хоть бы плача Иеремиева –
«Истощились от слез глаза мои, волнуется во мне внутренность моя, изливается на землю печень моя от гибели дщери народа моего, когда дети и грудные младенцы умирают от голода среди городских улиц. Матерям своим говорят “где хлеб?”, умирая... изливая души свои в лоно матерей своих»...[293]
–Каждый час дает нам пищу для скорби. Физические и нравственные страдания братьев наших там, в черной дыре, дымящейся еще на месте пожарища, наши лишения и муки - здесь... А мы оглядываемся на чужие народы, боимся показаться смешными, явиться в 20-ом веке в образе иеремиевых старцев, сидящих в знак траура на земле с посыпанными пеплом головами. Делаем вид, будто решительно ничего не произошло, и еще гордимся нашим рубищем, выставляя напоказ наше нищенство - в торжественных заседаниях, избраниях мисс России - кощунственных плясках на погорелом месте. При этом в торжественных речах любят говорить о «вечном огне, унесенном в изгнание». Не вечный огонь, но разбитый светильник унесли мы, треснувшую глиняную плошку - и тщетно пытаемся возжечь ее здесь - масло вытекает из трещин и фитиль, чадя, жарится в его остатках и превращается в пепел.
Для того, чтобы творить свой Талмуд, толкование к священному писанию, надо иметь это священное писание. Мы же, во что мы веруем? И веруем ли вообще? Вынесенная из ставшего теперь древним быта механическая память, - вместо религии, вместо творчества, вместо веры, - не подвергшаяся доселе переоценке.