31. Среди этих столь привычных и столь печальных событий выпадает и одно довольно отрадное: римского всадника Гая Коминия, изобличенного в написании порочащего Цезаря стихотворения, он великодушно простил, вняв мольбам его брата-сенатора. Тем более казалось непостижимым, почему, зная лучшее и какою славой вознаграждается милосердие, он отдает предпочтение худшему. Ведь он не страдал отсутствием проницательности и не обманывался насчет того, когда деяния императоров прославляются искренне, а когда восторги притворны. Да и сам он, хотя обычно говорил принужденно и как бы борясь со словами, был гораздо красноречивее всякий раз, когда приходил к кому-либо на помощь. Впрочем, когда было принято постановление воспретить пребывание в Италии бывшему квестору Германика Публию Суиллию, изобличенному в получении взятки при судебном разбирательстве, и Цезарь потребовал для него ссылки на остров, он с такою горячностью доказывал важность этого для государства, что в подтверждение своих слов поклялся. Тогда это было принято с недовольством, но впоследствии, по возвращении Суиллия, обернулось для Тиберия похвалами: следующее поколение видело Суиллия всемогущим, продажным и долгое время своекорыстно пользовавшимся дружбой с принцепсом Клавдием и никогда — в благих целях. То же наказание сенаторы определили и Кату Фирмию, клеветнически обвинившему сестру в оскорблении величия. Этот Кат, как я уже говорил, предательски опутал Либона и затем, донеся на него, погубил. Помня об оказанной им услуге, но прикрываясь другим, принцепс попросил не отправлять его в ссылку, но не возражал против удаления его из сената.
32. Я понимаю, что многое из того, о чем я сообщил и сообщаю, представляется, возможно, слишком незначительным и недостойным упоминания; но пусть не сравнивают наши анналы с трудами писателей, излагавших деяния римского народа в былые дни. Они повествовали о величайших войнах и взятии городов, о разгроме и пленении царей, а если обращались к внутренним делам, то ничто не мешало им говорить обо всем, о чем бы они ни пожелали: о раздорах между консулами и трибунами, о земельных и хлебных законах, о борьбе плебса с оптиматами; а наш труд замкнут в тесных границах и поэтому неблагодарен: нерушимый или едва колеблемый мир, горестные обстоятельства в Риме и принцепс, не помышлявший о расширении пределов империи. И все же будет небесполезным всмотреться в эти незначительные с первого взгляда события, из которых нередко возникают важные изменения в государстве.
33. Всеми государствами и народами правят или народ, или знатнейшие, или самодержавные властители; наилучший образ правления, который сочетал бы и то, и другое, и третье, легче превозносить на словах, чем осуществить на деле, а если он и встречается, то не может быть долговечным. Итак, подобно тому как некогда при всесилии плебса требовалось знать его природу и уметь с ним обращаться или как при власти патрициев наиболее искусными в ведении государственных дел и сведущими считались те, кто тщательно изучил образ мыслей сената и оптиматов, так и после государственного переворота[289]
, когда Римское государство управляется не иначе, чем если бы над ним стоял самодержец, будет полезным собрать и рассмотреть все особенности этого времени, потому что мало кто благодаря собственной проницательности отличает честное от дурного и полезное от губительного, а большинство учится этому на чужих судьбах. Впрочем, сколько бы подобный рассказ ни был полезен, он способен доставить лишь самое ничтожное удовольствие, ибо внимание читающих поддерживается и восстанавливается описанием образа жизни народов, превратностей битв, славной гибели полководцев; у нас же идут чередой свирепые приказания, бесконечные обвинения, лицемерная дружба, истребление ни в чем не повинных и судебные разбирательства с одним и тем же неизбежным исходом — все, утомляющее своим однообразием. У древних писателей редко когда отыскивается хулитель, потому что никого не волнует, восхищаются ли они Пуническими или римскими боевыми порядками; но потомки многих, подвергнутых при власти Тиберия казни или обесчещению, здравствуют и поныне. А если их род и угас, все равно найдутся такие, которые из-за сходства в нравах сочтут, что чужие злодеяния ставятся им в упрек. Даже к славе и доблести ныне относятся неприязненно, потому что при ближайшем знакомстве с ними они воспринимаются как осуждение противоположного им. Но возвращаюсь к прерванному повествованию.