Один знаменитый музыкант[309]
, член Академии, притом высокопоставленное должностное лицо, он же знакомый Ски, проездом побывал в Арамбувиле, где жила его племянница; в среду он посетил Вердюренов. По просьбе Мореля г-н де Шарлюс обошелся с ним чрезвычайно любезно и попросил дозволения по возвращении в Париж присутствовать на разных приватных концертах, репетициях и так далее, на которых играл Морель. Польщенный академик, который, впрочем, оказался милейшим человеком, обещал ему все это устроить и сдержал слово. Барона очень тронула любезность этого господина (кстати, любившего исключительно женщин, причем всей душой), очень порадовали все возможности проявить себя, прославиться, которые знаменитый артист предоставил юному виртуозу, предлагая именно ему, а не другим, столь же одаренным, участвовать в прослушиваниях, суливших известность и успех. Но г-ну де Шарлюсу не приходило в голову, что ему бы следовало испытывать еще бо́льшую благодарность мэтру, за которым числилась двойная заслуга, или, если угодно, двойная вина: он прекрасно был осведомлен о связи между скрипачом и его благородным покровителем. Он простер над этой связью свое покровительство, хотя, разумеется, без одобрения, поскольку понимал только любовь к женщине, вдохновлявшую всю его музыку, но ему были присущи равнодушие к морали, профессиональные снисходительность и услужливость, светская любезность и снобизм. А в характере отношений между этими двумя он ничуть не сомневался, потому что во время первого же обеда в Распельере осведомился у Ски о г-не де Шарлюсе и Мореле, как спросил бы о каком-нибудь мужчине и его любовнице: «Давно ли они вместе?» Впрочем, он, слишком светский человек, чтобы выдать себя перед заинтересованными лицами, был готов, если среди товарищей Мореля пойдут пересуды, пресечь их и по-отечески успокоить Мореля словами: «В наши дни такое рассказывают о ком угодно»; барона же он осыпа́л любезностями, которые г-н де Шарлюс находил прелестными, но принимал как должное, ведь ему и в голову не приходило, что знаменитый мэтр способен на такое коварство или на такую добродетель. Тем более что ни у кого не хватало подлости пересказать ему шуточки о Мореле, звучавшие у него за спиной. На этом простом примере мы видим, что сплетня, всеми осуждаемая и не имеющая ни единого защитника, метит ли она в нас и потому нам особенно неприятна, сообщает ли она нам о третьем лице нечто нам доныне неизвестное, с точки зрения психологии имеет определенный смысл. Она не позволяет уму довольствоваться мнимым видом вещей, по которому на самом деле можно судить только об их внешнем облике. Она выворачивает этот внешний облик наизнанку со сказочной ловкостью философа-идеалиста и мгновенно являет нам тот уголок изнанки, о котором мы не подозревали. Г-н де Шарлюс едва ли мог бы вообразить, как одна его нежная родственница говорит кому-то: «Неужели ты думаешь, что Меме может в меня влюбиться? Ты забываешь, что я женщина!» А между тем эта родственница питала по-настоящему глубокую привязанность к г-ну де Шарлюсу. Как же после этого удивляться, что разговоры, которые вели в его отсутствие Вердюрены, на любовь и доброту которых он не имел никакого права рассчитывать (причем, как мы увидим, разговорами дело не ограничивалось), так отличались от того, что они должны были говорить по его предположениям, то есть от простых отголосков того, что он сам от них слышал? Эти воображаемые разговоры только украшали дружескими надписями скромный идеальный павильон, в который г-н де Шарлюс удалялся подчас помечтать в одиночестве, когда его фантазия мимоходом воссоздавала то, что думали о нем Вердюрены. В павильоне была такая славная, такая сердечная атмосфера, такой отдохновенный покой, что, перед тем как заснуть, г-н де Шарлюс заглядывал туда ненадолго, чтобы отвлечься от забот, и никогда не выходил оттуда без улыбки. Но у каждого из нас существуют два таких павильона: напротив того, который представляется нам единственным, есть другой, обычно невидимый для нас, истинный, симметричный тому, что нам знаком, но совсем иной; в его убранстве мы не заметили бы ничего из того, что ожидали увидеть; оно бы ужаснуло нас, словно сотканное из отвратительных символов непредвиденной враждебности. Как бы изумился г-н де Шарлюс, проникни он в такой павильон, притаившийся напротив, благодаря какой-нибудь сплетне, словно по черной лестнице, где на дверях квартир недовольные поставщики или уволенные слуги углем нацарапали непристойные граффити! Но подобно тому, как мы лишены органа ориентации, присущего некоторым птицам, точно так же лишены мы и чувства, что на нас смотрят, и чувства расстояния: мы воображаем, что совсем рядом с нами есть люди, сосредоточившие на нас пристальное внимание, хотя на самом деле они и не вспоминают о нас никогда, и не подозреваем, что в это же время другие люди только о нас и думают. Так и жил г-н де Шарлюс, обманутый, словно рыба, воображающая, будто вода, в которой она плавает, простирается по ту сторону стекла ее аквариума; рыба видит то, что отражается в стекле, но не видит совсем рядом, в тени, любопытного наблюдателя, любующегося тем, как она резвится, или всемогущего аквариумиста (и этим рыба отличается от барона, для которого роль аквариумиста сыграет в Париже г-жа Вердюрен), который в роковой и нежданный миг безжалостно вытащит его из любезной его сердцу среды и зашвырнет в другую. Вдобавок народы, которые есть не что иное, как собрания индивидуумов, могут предложить нашему вниманию более многочисленные, но до мельчайшей подробности похожие примеры этой упрямой и ничем не объяснимой слепоты. Из-за этой самой слепоты речи, которые г-н де Шарлюс произносил в «тесной компании», были то излишне лукавы, то настолько смелы, что все украдкой улыбались, но до сих пор это не навлекало на него серьезных неприятностей. Немного белка или сахара в моче, небольшая сердечная аритмия не мешают нормальному течению жизни: обычный человек этого даже не замечает, и только врач усмотрит в этом предвестье катастроф. Пока что влечение г-на де Шарлюса к Морелю – платоническое или не платоническое – только заставляло барона в отсутствие Мореля с удовольствием говорить о том, до чего красив молодой скрипач, полагая, что слушатели не подумают ничего плохого; он действовал как хитрец, который, давая показания в суде, не боится углубляться в детали, которые на первый взгляд кажутся неблагоприятными для него, но именно потому выглядят естественно и не так пошло, как банальные уверения подсудимого из театральной пьесы. С тою же непринужденностью, всегда между станциями Донсьер-Запад и Сен-Мартен-дю-Шен по дороге туда или обратно, г-н де Шарлюс охотно рассуждал о людях, как говорится, весьма странного поведения, и даже добавлял: «В сущности, я и сам не знаю, почему сказал „странного“, ничего такого уж странного в этом нет», желая самому себе доказать, как запросто он себя чувствует со своими слушателями. И в самом деле, так оно и было, при условии, чтобы инициативу разговоров он брал на себя и чтобы аудитория была ему знакома и представляла собой галерею безмолвных улыбающихся лиц, обезоруженных доверчивостью или хорошим воспитанием.