Слыша слово греческого происхождения, которое произнес г-н де Шарлюс вслед за упоминанием «Грусти Олимпио» по поводу «Блеска и нищеты»[322]
, Ски, Бришо и Котар переглянулись и обменялись улыбками, не столько ироническими, сколько довольными: так улыбнулись бы сотрапезники, которым удалось в застольной беседе услыхать рассказ самого Дрейфуса о его деле или императрицы[323] о ее царствовании. Все надеялись добиться у него развития этой темы, но поезд уже остановился в Донсьере, где к нам присоединялся Морель. При нем г-н де Шарлюс тщательно следил за ходом разговора, и когда Ски попробовал порассуждать о любви Карлоса Эррера к Люсьену де Рюбампре, барон скривился, напустил на себя таинственность, а когда увидал, что это не подействовало, оглядел собеседников сурово и с осуждением, словно отец, который слышит, как при его дочери говорят непристойности. Ски было заупрямился и попытался продолжать, и тогда г-н де Шарлюс вытаращил глаза и, кивнув на Альбертину (которая явно не могла нас слышать, занятая болтовней с г-жой Котар и княгиней Щербатофф), многозначительным тоном произнес, повысив голос, как поступают люди, желающие преподать урок невежам: «Полагаю, самое время поговорить о том, что могло бы заинтересовать эту девушку». Но я прекрасно понимал, что под девицей он подразумевал не Альбертину, а Мореля; кстати, чуть позже выражения, которые он употреблял, когда просил, чтобы при Мореле не вели подобных разговоров, подтвердили правильность моего толкования. «Знаете, – сказал он мне, говоря о скрипаче, – он совершенно не такой, как вы можете подумать, это очень порядочный юноша, всегда благоразумный и очень серьезный». Из этих слов нетрудно было понять, что г-н де Шарлюс считает для юношей сексуальное отклонение такой же грозной опасностью, как проституция для женщин, и применяет к Морелю эпитет «серьезный» в том же смысле, в каком называют «серьезной» юную работницу. Тут Бришо, чтобы переменить тему, спросил, долго ли я собираюсь оставаться в Энкарвиле. Напрасно я много раз объяснял ему, что живу не в Энкарвиле, а в Бальбеке, он снова и снова совершал ту же ошибку, потому что привык называть эту часть побережья «Энкарвиль» или «Бальбек-Энкарвиль». Некоторые люди, говоря о том же, о чем и мы, называют предмет разговора несколько иначе. Одна дама из Сен-Жерменского предместья, желая поговорить со мной о герцогине Германтской, всегда спрашивала, давно ли я не видел Зенаиду, или Ориану-Зенаиду, так что в первый момент я ее не понимал. Вероятно, в свое время какую-то родственницу герцогини тоже звали Орианой, и, чтобы избежать путаницы, герцогиню Германтскую называли Ориана-Зенаида. Возможно также, что вокзал когда-то был только в Энкарвиле, а в Бальбек оттуда добирались в экипаже. «О чем же вы беседовали?» – спросила Альбертина, удивленная торжественным отеческим тоном, который усвоил себе г-н де Шарлюс. «О Бальзаке, – поспешно отвечал барон, – а вы нынче вечером одеты точь-в-точь как княгиня де Кадиньян, не в первый раз, на обеде, а во второй»[324]. Это обстоятельство объяснялось тем, что, выбирая туалеты для Альбертины, я вдохновлялся вкусом, который ей привил Эльстир: он весьма ценил строгий стиль, который можно было бы назвать британским, если бы к нему не добавлялись французские нежность и мягкость. Он предпочитал платья, являвшие взору гармоничное сочетание серых тонов, такие как у Дианы де Кадиньян. Один только г-н де Шарлюс мог оценить туалеты Альбертины по их истинному достоинству; его глаза тотчас обнаруживали в них неповторимые черточки, в которых состояла их ценность; он никогда не принимал одну ткань за другую и распознавал портного. Правда, ему нравилось, чтобы женские наряды были ярче, красочнее, чем то, что считал приемлемым Эльстир. В тот вечер она бросила на меня полусмеющийся, полубеспокойный взгляд и наморщила свой розовый кошачий носик. Ее застегнутый шевиотовый жакет был серый, крепдешиновая юбка тоже серая – можно было подумать, что она во всем сером с головы до ног. Она подала мне знак, что нуждается в моей помощи, поскольку, чтобы снять или надеть жакет, нужно было пригладить или закатать пышные рукава блузки; она сняла жакет, и оказалось, что эти рукава из очень тонкой шотландки, розовой, бледно-голубой, зеленоватой, сизой, словно на сером небе повисла радуга. Ей хотелось знать, понравится ли это г-ну де Шарлюсу. «Ах, какой проблеск, – в восторге вскричал он, – какая цветовая призма! Безмерно восхищен». – «Это все заслуга моего спутника», – любезно отвечала Альбертина, кивнув на меня; она любила демонстрировать мои подарки. «Красок боятся только те женщины, что не умеют одеваться, – продолжал г-н де Шарлюс. – Можно быть блестящей без вульгарности и нежной без заурядности. Впрочем, у княгини де Кадиньян были причины притворяться разочарованной в жизни, она хотела, чтобы, видя ее во всем сером, в ее безучастность поверил д'Артез, но вам-то это ни к чему». Альбертина заинтересовалась безмолвным языком платьев и стала расспрашивать г-на де Шарлюса о княгине де Кадиньян. «О, это восхитительная новелла, – мечтательно произнес барон. – Я знаю садик, где Диана де Кадиньян прогуливалась с госпожой д'Эспар[325]. Это садик одной из моих кузин». – «Все эти подробности о садике его кузины, – прошептал Бришо Котару, – могут, так же как его генеалогия, представлять ценность для нашего прекрасного барона. Но какое до этого дело нам, не располагающим привилегией прогуливаться в этом садике, незнакомым с его владелицей и не обладающим дворянскими титулами?» Бришо и не подозревал, что можно интересоваться платьем или садом как произведением искусства и что г-н де Шарлюс представлял себе дорожки в саду г-жи де Кадиньян, какими их изобразил Бальзак. «А вы с ней знакомы, – сказал мне барон, имея в виду кузину и желая мне польстить тем, что обращался ко мне как к человеку, который, подобно ему самому, угодил в «тесную компанию», хотя если и не принадлежал к тому же кругу, что г-н де Шарлюс, то все-таки был туда вхож. – Во всяком случае, вы, должно быть, видели ее у госпожи де Вильпаризи». – «Это та самая маркиза де Вильпаризи, которой принадлежит замок Бокрё?» – спросил очарованный Бришо. «Да, а что, вы с ней знакомы?» – сухо отозвался г-н де Шарлюс. «Нет, ничуть, но наш коллега Норпуа каждый год проводит в Бокрё часть каникул. Как-то я ему туда писал». Думая заинтересовать Мореля, я сказал ему, что г-н де Норпуа друг моего отца. Но он выслушал меня с каменным лицом, будто не слышал: моих родителей он считал никчемными людьми, которым далеко было до моего двоюродного дедушки, у которого его отец служил лакеем; к тому же двоюродный дедушка любил поважничать и у слуг остались о нем ослепительные воспоминания. «Я слыхал, что госпожа де Вильпаризи необыкновенная женщина, но у меня никогда не было случая убедиться в этом лично, да и у моих коллег тоже. Норпуа, конечно, в Академии изысканно любезен и полон дружелюбия, но маркизе никого из нас не представляет. У нее принят только Тюро-Данжен[326], у него с ней старые семейные связи, да еще Гастон Буассье: она пожелала с ним познакомиться после одного его исследования, к которому проявила особый интерес. Как-то раз он у нее обедал, и она его очаровала. Между прочим, госпожу Буассье не пригласили». Слыша эти имена, Морель растроганно улыбнулся: «А, Тюро-Данжен, – сказал он мне, на его лице изобразился живейший интерес, не сравнимый с безразличием к сообщению, что мой отец дружен с маркизом де Норпуа. – С Тюро-Данженом так дружил ваш дядя! Когда какая-нибудь дама желала место в середине на приеме в Академии, ваш дядя говорил: „Напишу Тюро-Данжену“, И разумеется, тот сейчас же присылал ему билет, вы же понимаете, Тюро-Данжен не посмел бы отказать вашему дяде, ему бы это с рук не сошло. Имя Буассье[327] мне тоже занятно слышать, ведь у него ваш дядя всегда покупал конфеты для дам перед Новым годом. Мне это известно, потому что я был знаком с человеком, которого всегда посылали туда за покупками». На самом деле это был не просто знакомый, а его родной отец. Некоторые благожелательные намеки Мореля на моего покойного дядю были связаны с тем, что мы не собирались навсегда оставаться в особняке Германтов, мы переехали туда ради бабушки. Время от времени велись разговоры о возможном переезде. Чтобы понять советы, которые мне давал по этому поводу Шарль Морель, нужно знать, что когда-то мой двоюродный дедушка жил в доме 40-бис на бульваре Мальзерба[328]. Вплоть до того рокового дня, когда я рассорил с ним родителей, рассказав им про даму в розовом, мы часто его навещали, и вместо того, чтобы говорить «у вашего дяди», все говорили: «в доме 40-бис». Мамины кузины преспокойно говорили ей: «Ах, в воскресенье вас не заманишь, вы обедаете в доме 40-бис». Если я отправлялся навестить родственницу, мне советовали сперва заглянуть в «дом 40-бис», чтобы дядя не обиделся, что начали не с него. Дом принадлежал ему, и он был очень придирчив по части выбора жильцов – все они были или со временем становились его друзьями. Полковник барон де Ватри приходил каждый день выкурить с ним сигару, чтобы легче было договориться о ремонте. Ворота всегда были на запоре. Если дядя замечал в каком-нибудь окне вывешенное белье или ковер, он приходил в ярость и заставлял жильцов все убрать быстрее, чем в наши дни полицейские. И все-таки он сдавал часть дома, оставив за собой только два этажа и конюшни. Несмотря на это, все знали, как сделать ему приятное, похвалив прекрасное содержание дома, и превозносили комфорт «особнячка», словно дядя жил там один, а он выслушивал эти речи, не опровергая их вопреки некоторым неточностям. «Особнячок» безусловно был комфортабельным, дядя оснастил его всеми новейшими изобретениями. Но ничего особенного в нем не было. Однако дядя, с ложной скромностью называя его «моя лачужка», был убежден или, во всяком случае, сумел внушить лакею, его жене, кучеру, кухарке, что во всем Париже не найти жилища, сравнимого по комфорту, роскоши и привлекательности с его «особнячком». Шарль Морель вырос в этой вере. Он не изменил ей и поныне. И даже в те дни, когда мы с ним не разговаривали, если в поезде я упоминал в беседе с кем бы то ни было, что, возможно, нам предстоит переезд, он тут же мне улыбался и, подмигивая с понимающим видом, говорил: «Эх, вам бы нужно что-нибудь вроде дома 40-бис! Вот где вам было бы хорошо! Уж ваш-то дядя в этом знал толк. Я убежден, что во всем Париже не найти ничего лучше дома 40-бис».