Поначалу довольно далекая от тех взглядов, которые устанавливались и торжествовали в стране, она постепенно пришла к согласию с ними и даже к увлечению ими со своего, особого бока. Она была человеком, воспитанным в любви к России, и, как это бывает с сильными характерами, любовь эта была в ней только закалена всей ее трудной жизнью. Белых во время гражданской войны она считала изменниками не потому, что Советы казались ей лучше Учредительного собрания, а потому, что белые звали к себе на помощь то англичан, то французов, то немцев, то японцев, то есть, по ее мнению, продавали Россию. Эмигранты казались ей вообще непонятными существами, для нее самой уехать из России было бы хуже смерти.
Потом в стране все стало понемножку налаживаться, и ей, старому земскому врачу, была хорошо видна разница между тем, как чего-нибудь не хватало теперь и как чего-нибудь не хватало раньше: теперь не хватало того, чего действительно не было, и если не хватало, то не хватало, в общем, для всех; раньше не хватало для одних и с избытком хватало для других. А она как земский врач имела дело главным образом с теми, кому всего не хватало.
У нее смолоду была справедливая душа, и эта справедливая душа сочувствовала тому, что делалось в стране, и увлекалась всем, что заново затевалось. У нее слишком хорошо сидели в памяти те беспросветные уездные годы между двумя революциями, когда ничего не затевалось и, казалось, ничего не затеется и во веки веков не сдвинется с места. С немножко смешившим и в то же время трогавшим молодежь преувеличенным энтузиазмом она ходила в кружки по изучению пятилетних планов, составляла альбомы с вырезками, писала статьи в стенную газету и вызывала других, иногда при этом сердившихся на нее врачей на соревнование при подписке на заем. При этом она оставалась суровой и требовательной на работе, и при всей ее справедливости сестры и няни стонали от ее характера.
В тридцать пятом году на нее, вернее, сначала на ее близких начали снова сыпаться несчастья. Из Ленинграда пришлось уехать двум сестрам Софьи Леонидовны — старшей, той, у которой было трое детей, и средней, нелюбимой, монашке. Старшей не помогло даже то, что один из ее сыновей был уже к этому времени крупный инженер. Завод, где он работал, отстоял его самого, но мать уехала в Кустанайскую область вместе с младшим сыном и дочерью, Софья Леонидовна жалела ее и возмущалась и не скрывала этого в письмах. Среднюю, нелюбимую сестру она тоже жалела, но ее высылкой не возмущалась — она была уверена, что сестра-монашка в душе контра, хотя и безвредная. Это, впрочем, не помешало ей, до предела сократив свой скромный бюджет, отправлять посылочки обеим сестрам и даже один раз съездить к ним в отпуск.
Потом несчастья, кажется, начали кончаться. Некоторые люди, из тех, что она считала честными, вернулись в Смоленск, и это очень обрадовало ее. Она была человеком, любившим верить в то, во что она верила, без оглядки, ей было тяжело отклоняться в этой вере, и она была рада ухватиться за первую возможность снова вернуться к этой безраздельной вере. «Да, кажется, были сделаны ошибки, или, как их называли теперь, перегибы, и те из них, что еще можно исправить, наверное, постепенно исправят. Лес рубят — щепки летят», — на этот раз уже не без некоторого насилия над собой говорила она себе.
Монашка умерла в Кустанае — она съездила и похоронила ее. Старшая сестра вернулась в Ленинград вместе с жившими поблизости, в Кустанае, младшими детьми. Старший сын, к этому времени сделавшийся главным инженером завода, добился своего и вытребовал мать, брата и сестру. Младшая сестра, жившая в Витебске, поблекла, перестала быть красивой и уже не говорила больше о замужестве; у нее подросла дочь. Софья Леонидовна каждый год проводила свой отпуск в Витебске, весь год перед этим копя деньги. Приезжая, она была так щедра, что и сестра, и племянница имели превратное представление о ее заработке и, привыкнув к опеке, иногда и среди года обращались к ней за помощью. Софья Леонидовна морщилась, но помогала.
Потом началась война. Когда немцы вступили в Смоленск, Софья Леонидовна по-прежнему работала все там же, в инфекционном отделении больницы, превращенной теперь в военный госпиталь. Госпиталь был забит ранеными — даже в ее отделении вперемежку в разных палатах лежали и раненые, и инфекционные больные. Когда немцы неожиданно вошли в Смоленск, прежде чем закончилась эвакуация госпиталя, Софья Леонидовна пошла на смелый шаг: поместила семерых раненых командиров и политработников, за которых она боялась, что их расстреляют немцы, в палату к тифозным больным. Двое из них умерли, пятерых, так и не обнаруженных немцами, она спустя некоторое время при помощи сестер и нянек отделения выпроводила на волю. Помимо того что она рисковала жизнью, ей пришлось делать то, чего она никогда не делала: путать, подменять и переписывать истории болезни, ставить ложные диагнозы, выписывать фальшивые справки. Все это ей сначала показалось трудным, но со всем этим она неожиданно для себя довольно хладнокровно справилась.