Маша сидела неподвижно, навалившись грудью на стол и положив на руку голову с неснятыми наушниками.
— Ты чего? — испуганно спросила Тоня, трогая ее за плечо.
— Ничего,— сказала Маша, отрывая от рук заплаканное счастливое лицо.— Я с Москвой говорила...
4
Четырнадцатого декабря днем Маша пришла к Тоне Кульковой для очередной передачи.
— Ах, Нинка, Нинка, новости-то какие! — радостно всплеснула руками Тоня Кулькова, как только Маша вошла к ней.
— Какие?
— Такие хорошие, что просто не верится! Ну да ладно, кончишь передачу, потом все расскажу, а то, боюсь, на радостях с шифра собьешься, все перепутаешь.
И как Маша ни просила ее все-таки рассказать ей сейчас же, какие новости, Тоня только отмахивалась: «Нет, нет, уж потом». И только когда Маша зашифровала и передала очередную, взятую у Тони сводку, и, как всегда, сожгла ее на свечке, Тоня уселась против нее и стала рассказывать то, что она сама узнала от приходившего к ней вчера вечером Шниквальда. Оказывается, Шниквальд накануне ночью слушал у себя дома советское радио и по этому радио было передано сообщение о неудаче немецкого плана взятия Москвы. Шниквальд сказал ей, что это советское сообщение, очевидно, в основном соответствует действительности, потому что через его руки за эти дни прошли в госпитале несколько раненых и обмороженных офицеров из разных дивизий, которые рассказывали ему, что под Москвой тяжелые бои и им пришлось отступить,
— Да я и сама третьего дня слышала у нас в кабаре один разговор, тоже, по-моему, о том же, но только я не все поняла, да и просто боялась поверить, что это правда.
— Ну а какие-нибудь подробности Шниквальд говорил? — жадно спросила Маша,
— Говорил. Я его даже несколько раз просила повторить мне, чтобы лучше запомнить. Столько раз просила, что он даже под конец разозлился. Они хотели окружить Москву, а наши говорят, что перешли в наступление, уничтожили больше тысячи танков и убили восемьдесят тысяч человек немцев. Заняли Истру, Клин, еще какой-то город, кажется, Сталиногорск, и Тулу, оказывается, немцы не взяли, а наши, наоборот, наступают западнее Тулы. Шниквальд говорил, что цифры, наверное, как всегда, у русских преувеличены, но что, очевидно, положение под Москвой на самом деле серьезное.
— А что он еще говорил?
— Ну что, он же немец! Жалел солдат. Все говорил: «Армен зольдатен, армен зольдатен!» Потом говорил, что на обмороженных страшно смотреть, а я уж, как дура, все время в пол смотрела, чтобы он не видел, как я обрадовалась.
— Неужели правда? — воскликнула Маша.— Боже мой, какое счастье! Слушай,— спохватилась она,— а зачем он тебе все это рассказывал? Может быть, он тебя провоцировал, поймать хотел?
— Нет! — решительно покачала головой Тоня.
— А зачем же? — не убежденная этим, снова спросила Маша.
Тоня пожала плечами.
— Он вообще странный. Говорит, что раньше был коммунистом и что сейчас сердце у него разрывается на две части — и своих ему жалко, и гестапо он ненавидит. И война эта, говорит, «ужасная и глюпая». Никак не может он «у» сказать, я уж его учу, учу, все говорит «глюпая».
— А почему он так с тобой откровенничает?
— Не знаю,— сказала Тоня.— Любит меня, наверное, и хочет, чтобы я на него меньше злилась. Я говорю «уходите» — постоит, пообижается, а потом уходит. «Я, говорит, послюшный вам, потомю что я вас люблью».
— Господи, какое счастье! — забыв о Шниквальде, повторила Маша и подумала о муже.
Где он сейчас? Может быть, если его снова отправили на фронт, где-нибудь воюет там, под Москвой. Вспоминает ли о ней?.. Если бы он знал, где она и что она делает... Он этого не знает и, наверное, никогда не узнает! Если бы хоть как-то, хоть через кого-то можно было бы сообщить ему об этом, но сообщить ему об этом нельзя и не через кого... Она сидит здесь, в Смоленске, беременная от него — теперь она это точно знает! — и ничего не может сказать ему ни об этом, ни о том, что она любит его так же, как раньше, нет, больше, чем раньше!
— Ну-ка, выпьем! — сказала Тоня, доставая из буфета рюмки и ту самую бутылку с похожим на гоголь-моголь желтым немецким айер-ликером, на обратной стороне этикетки которого она когда-то принесла свою первую сводку.
— Не хочу,— сказала Маша, испугавшись, что ее затошнит. С тех пор как она поняла, что беременна, она все время боялась, что у нее начнется все то же, что было при первой беременности.
— Нет уж, сегодня надо! — сказала Тоня. — Сегодня сам бог велел. А то не выпьем за наших, а они вдруг обидятся и остановятся, — улыбнулась она.
Она разлила по рюмкам желтую тягучую жидкость, и они выпили: Тоня — с удовольствием,, а Маша — с опаской, хотя этот желтый ликер и оказался довольно вкусным, горьковатым и одновременно сладким.
— Слушай, — сказала она, отодвинув рюмку, чтобы Тоня больше не наливала ей, — а как ты думаешь: когда наши сюда дойдут? Скоро? Ах, если бы поскорее! Вчера так бы, кажется, вот еще год просидела здесь, а сегодня, когда все это от тебя услышала, сразу нет терпения. Неужели нам еще долго здесь ждать и мучиться? Я теперь буду дни считать.