— Придут, — сказала Тоня.— Раз уж начали, теперь придут. И танки у немцев, Шниквальд говорил, зимой плохо ходят, замерзает у них бензин или что-то там, уж не знаю, и самолеты из-за метелей почти не летают. Придут! — повторила она и вдруг, к удивлению Маши, горько, по-бабьи заплакала, обхватив лицо руками и горестно покачивая из стороны в сторону головой.
— Что с тобой? — спросила Маша. — Ну что с тобой? — Она вместе со стулом подвинулась к подруге и обхватила ее за плечи, но та только еще сильнее заплакала от этих утешенйй. — Ну что с тобой? Скажи, что с тобой? — допытывалась Маша.
— Наши придут, — сквозь слезы сказала Тоня, — а я на прошлой неделе со Шниквальдом спать стала.
— Что?! — ужаснулась Маша, инстинктивно отодвинувшись от Тони.
— А вот то! - почувствовав это ее движение, сквозь слезы сердито ответила Тоня. — То, что слышишь! Со Шниквальдом спать стала!
— Не может быть! — сказала Маша, все еще не веря в это, хотя было глупо в это не верить, потому что в таких вещах не признаются, если этого не было.
— «Не может быть...» — продолжая плакать, передразнила ее Тоня, — Все у тебя не может быть. А что ж, думаешь, он век за мной так будет ходить? Ему что от меня нужно — ему это от меня нужно! Что нее он, по-твоему, всегда будет терпеть, чтобы я его выгоняла?
Она смотрела на Машу сердитыми заплаканными глазами. Ей не было жаль, что она сказала Маше о Шниквальде. В том состоянии души, в каком она была сегодня, она не могла об этом не рассказать, но ее ужаснуло, как Маша отнеслась к этому, и не потому, что это была Маша, а потому, что, наверное, так отнесутся и все другие, которые узнают об этом, когда наши придут в Смоленск.
Про себя она знала, что то, что вышло у нее со Шниквальдом, вернее, сама возможность этого была на самый крайний случай молчаливо предусмотрена в ее работе осведомительницы и связной, работающей в немецком офицерском кабаре, но от этого ей не было легче.
До прошлой недели ей казалось, что этого не может быть, но в субботу на прошлой неделе произошла история, после которой случилось то, что не должно было случиться. Шниквальд пришел в кабаре поздно вечером и, когда Тоня подошла к его столику, сказал, что проводит ее до дому, и после этого, как всегда, тихо сидел и понемножку тянул свое пиво до ночи, до самого закрытия кабаре. Когда стали подниматься последние посетители, Шниквальд тоже поднялся и, расплачиваясь с Тоней, сказал ей, что будет ждать ее там, где он обычно поджидал ее, когда провожал ночью,— через дом от кабаре, за первым углом. Он, как всегда, сказал все это тихо, но Тоне — она потом вспоминала об этом — сразу, тогда же не понравилось, что обер-лейтенант Рейнбах из управления снабжения, краснорожий блондинчик с желтыми усами, который всегда много пил, придирался к девушкам и сидел обязательно до закрытия кабаре, вытянув голову, внимательно прислушался к ее тихому разговору со Шниквальдом. Ей это тогда не понравилось, но она не обратила особого внимания. Когда же она пятнадцать минут спустя, сдав выручку и переодевшись, торопливо вышла из кабаре, Рейнбах вырос как из-под земли на улице у парадного и без долгих слов, грубо прижав ее к стенке, стал целовать. Не смея его ударить, она начала молча вырываться, но у этого хлипкого на вид блондинчика руки оказались цепкими и сильными, как у обезьяны. Он обхватил ее руки у запястья так сильно, что она подумала про себя, наверное, теперь будут синяки, и, дыша ей в лицо водкой и силясь снова поцеловать ее, хотя она увертывалась, молча поворачивая голову то вправо, то влево, стал хрипло говорить:
— Иди в мой дом, садись в моя машина, иди в мой дом...
Машина, которой он управлял сам, стояла тут же, в двух шагах, у подъезда. Тоня, ничего не отвечая, пыталась вырваться, а Рейнбах, навалясь на нее всем телом и задыхаясь, продолжал крутить ей руки и сначала говорить, а потом кричать, теперь уже по-немецки что-то, чего она не понимала.
В эту минуту и появился, очевидно, издалека услышавший шум Шниквальд. Он подошел быстрыми шагами и крикнул Рейнбаху что-то по-немецки не своим, тонким и злым голосом, которого Тоня у него никогда не слышала. Рейнбах отпустил Тонины руки и повернулся к Шниквальду, а Тоня, со злостью думая о нем: «Сволочь, сволочь!» — стала правой рукой тереть запястье левой, которую Рейнбах особенно сильно стиснул.
Пока она стояла так, оба немца сердито говорили между собой по-немецки: Шниквальд все тем же тонким злым, не своим голосом, а Рейнбах хрипло и отрывисто. Шниквальд уже не в первый раз выручал Тоню от приставаний других немецких офицеров, и она ценила его ухаживания за собой не только потому, что он иногда говорил ей вещи, которые ей нужно было знать, но и потому, что он терпеть не мог, когда кто-нибудь другой грубо приставал к ней, и всегда старался не допустить этого.