Микки Вайнер пожал плечами — насколько он знал, по лунному календарю это был обычный день месяца нисана. Хотя его самого и его юных друзей тренировали верить в предопределенное восстановление библейского царства Иудеи и в предназначение Иерусалима быть вечной столицей иудеев, он, соблюдая традиции, не был ни строже, ни добродетельнее, чем остальные. Молодые американские евреи Перил-Стрейта отмечали основные праздники и по большей части постились, как предписано Законом. Они носили ермолки и талесы, а бороду стригли на армейский манер. Они избегали работы и тренировок в Шаббат, но не без исключений. После сорока лет воинской службы без мундира Литвак переваривал это спокойно. Даже пробудившись после аварии, когда ветер свистел в дыре, которую гибель Зоры оставила в его жизни, Альтер Литвак, жаждущий осмысления и терзаемый голодом осознания перед пустой чашкой и порожней тарелкой, не нашел себе места среди истинно верующих — к примеру, в обществе черных шляп. Более того, он их на дух не переносил и после встречи в банях свел контакты с вербовскими до минимума, пока они тайно готовили исход в Палестину воздушным путем.
У себя в комнате Литвак снял зубные протезы и со стуком игральной кости опустил их в стакан с водой. Он расшнуровал берцы и тяжело опустился на раскладушку. Когда бы он ни появлялся в Перил-Стрейте, он спал в этой комнатушке — на чертежах она значилась как чулан для инструментов — в конце коридора, где располагался кабинет Робоя. Он повесил одежду на дверной крюк, забросил ранец под раскладушку.
Он прижимал спину к холодной стене, к угольно-черному блоку, и смотрел на железную полку, на которой стоял стакан с протезом. В комнате не было окон, и Литвак воображал первую звезду. Вертлявую утку. Фотографию луны. Небо, медленно окрашивающееся в цвет оружейной стали. И самолет, приближающийся с юго-востока, несущий человека, который по плану Литвака будет и заключенным, и динамитом, башней и люком в полу, яблочком и стрелой.
Литвак медленно встал, застонав от боли. В бедренных суставах его стояли винты, и это было больно. Его колени приглушенно клацали, как педали старого пианино. В шарнирах его челюсти постоянно бренчала проволока. Он провел языком по пустотам рта и ощутил вкус гладкой замазки. Он привык к боли и ломоте в костях, но после аварии собственное тело казалось Литваку чужим. Его как будто сбили-сколотили из запасных частей, ему не принадлежащих. Насаженный на шест сколоченный из щепок скворечник, в котором билась его душа, летучая мышь-изгнанница. Как всякий еврей, он был рожден в неподходящем мире, в неподходящей стране, в неподходящее время, а теперь он жил в неподходящем теле. В конце концов, именно это чувство неуместности, этот кулак в еврейском чреве и понуждали Альтера Литвака вести этих евреев, поставивших его своим генералом.
Он подошел к железной полке, привинченной к стене под воображаемым окном. Рядом со стаканом, содержащим доказательство гения Бухбиндера, стоял другой стакан. Тот, в котором содержалось несколько унций парафина, затвердевшего вокруг куска белой бечевки. Литвак купил эту свечу в лавке почти через год после смерти жены с намерением зажечь в годовщину ее смерти. Теперь, когда прошло уже много годовщин, Литвак завел собственную причудливую традицию. Каждый год он доставал йорцайт-свечку и смотрел на нее, обдумывая, не зажечь ли. Он воображал слабое колебание пламени. Он воображал, как лежит во мраке при плещущем свете поминальной свечи над головой, при свете, разбрасывающем алфавит теней на потолке комнатушки.